Совсем вроде бы недавно был поход на тритонье озеро, и Ромка беззаботно уплетал горячий шоти с сыром, крошил его в надежде подманить каких-то птиц, летавших над тропой. И никому не приходило в голову испуганно крикнуть ему:
— Что делаешь?! Ведь это же хлеб! Хлеб!
— Ну и что? — ответил бы Ромка. — Подумаешь, хлеб. Не золото ведь…
Ива тоже мог бы ответить что-нибудь в этом роде. И Минасик, и Алик, и даже Рэма. Хлеб был просто хлебом. Можно было купить хоть десяток батонов, хоть сто, хоть тысячу, пожалуйста.
А сейчас его отвешивали с точностью до граммов, резали осторожно острым тонким ножом, чтобы не было крошек. Он был тяжелым, черным, плохо выпеченным, но люди несли его, прижав к груди, и был он им дороже золота.
Разноцветные карточки, расчерченные на квадратики, с числами месяца в каждом. Один цвет — «рабочая» карточка, другой — «детская», третий — «иждивенческая», как у Ивы и Минасика. Для них каждый маленький квадратик — это фунт хлеба, норма одного дня. Хочешь, съешь сразу, хочешь, растяни, дело твое, добавок не полагается.
Конечно, добавки появлялись всякий раз, но это означало, что чья-то дневная норма добровольно уменьшена. Мамина или папина.
«Кончится же когда-нибудь война, — думал Ива. — Не будет больше карточек, покупай себе хлеба сколько хочешь. Можно батоны, можно горячие хрустящие шоти, можно греческий лаваш, пожалуйста, бери. Но никогда не станем мы крошить его и бросать на тропу прямо в пыль. Не сможем, я думаю… А кто-то и раньше не мог…»
— В Керчи мы с мамой просидели в подвале дома трое суток, — рассказывала Рэма, — целых трое суток! И вдруг слышим, стучит кто-то в дверь, барабанит прямо. «Эй! Откройте, если живы, свои это!» Смотрим: краснофлотец в бушлате, в одной руке автомат, а в другой хлеба полбуханки. «Ешьте, граждане, небось совсем тут оголодали!..»
Мы с мамой едим и плачем…
Впервые Рэма рассказала о себе. Хоть немножко, а рассказала. О той жизни, что была там, за линией фронта.
Рэма говорила спокойно, немного грустно, пожалуй. Она перекинула толстую пушистую косу на грудь, расплетала и заплетала кончики вьющихся волос.
Трудно было представить себе, что эта девочка слышала, как рвутся гранаты и цокают пули по каменным стенам домов. И как кричат «ура» штурмующие город моряки-десантники. Кто знает, может, это Каноныкин тогда рванул дверь подвала, протянул ей краюху хлеба. Или один из племянников Мак-Валуа. Кто знает…
— Почему же с тобой не приехала сюда твоя мама? — спросил Ива.
— Мама осталась во фронтовом театре. Она же актриса…
Каноныкина перевели в команду выздоравливающих. Трижды он подавал начальнику госпиталя рапорты с просьбой выписать его и отправить на фронт. Но всякий раз Ордынский, которому передавали эти рапорты, прямо на людях посылал Каноныкина ко всем чертям.
— В гипсовых сапожках отбудете? — насмешливо спрашивал он.
— Так снять это дело давно пора, товарищ военврач!
— Помолчите, Каноныкин! Вы что, медик? Знаете, когда снимают гипсы, когда накладывают? Фронту полукалеки не нужны! Так что заберите свой рапорт и не приставайте больше к начальнику госпиталя со всякой ерундой.
— Швабры тыловые! — жаловался Каноныкин товарищам по палате. — Гад буду, сам сниму эту обувку! — Он с размаху ударял по гипсу донышком пустой кружки и тут же морщился.
— Что, отдает, Ваня?
— Есть еще малость, дергает.
— А ты говоришь — снимать. Врачи, они свое дело туго знают.
— Да иди ты со своими врачами! Сказал, сниму, значит, сниму…
Как и все взрослые, Каноныкин тоже был не до конца понятен Иве. Никак не угадать, что может понравиться ему, а что, напротив, вызвать досаду и раздражение.
Казалось бы, ну что такого в самом обычном вопросе:
— Почему вы ничего не рассказываете нам о том, где воевали? Все рассказывают…
— Болтают, а не рассказывают! — Каноныкин ужасно рассердился. — Баланду травят, а вы и уши развесили! Значит, не висело над ними небо с овчинку, ежели вечера воспоминаний устраивают! Знаю таких; чуть какой корреспондент из газеты прошуршит, они тут же рвут когти к нему фотографироваться да боевые эпизоды фантазировать. Пижоны это, а не моряки! Чего рассказывать-то, когда и так по ночам снится, душу бередит, понимаешь…
Но сердился Каноныкин редко, чаще бывал приветлив и дружески расположен.
— Вчера дядя Коля, — принялся рассказывать Ромка, — приходит к нашему Михелю и говорит: «Подметки на сапоги подбить сколько возьмешь, если товар твой будет?» А Михель отвечает: «Я с рабочий шелофек теньги не хочу, таром сделаю». Ма-ла-дец, правда?