Выбрать главу

Ему понравилось.

Больше, чем вам, и меньше, чем мне.

— Тебе не холодно?

— Нет.

Из потрескивающего радиорепродуктора самозабвенно плакался великий тенор с непроизносимой фамилией, тоскуя по родине, с которой уезжал разве что на гастроли, и то редко.

У тенора была молодая жена, лишний вес и потрясающий голос. Жену и вес он приобрел сам, голос же получил в дар от кого-то, чье имя столь же непроизносимо, как фамилия тенора, и даже больше.

— Тебе точно не холодно?

— Мне тепло.

— Ты будешь смеяться, но мне кажется, мы встретились не случайно. Там, где составляются прогнозы вкупе с реестрами по их выполнению, полному или частичному, все было расписано заранее.

— Я не буду смеяться. Я вообще редко смеюсь.

— Знаешь, Женевьева…

— Знаю.

— Ты все-таки смеешься. А я действительно хотел бы знать: чем кончится сегодняшняя встреча? Утром мы разойдемся в разные стороны? Я получу деньги от отца и приглашу тебя в дорогой ресторан? Через месяц мы зарегистрируем наш брак, а через год обзаведемся маленьким существом в пеленках? Ты будешь сварливой женой? Ласковой? Безразличной? Ты не будешь женой?

— Почему ты хочешь это знать? Знать сейчас, когда мы лежим с тобой в одной постели и будущее туманно?

— Ненавижу туман. Когда-то психолог записал в моей карточке: «Ситуативный экстраверт, сангвиник с высоким уровнем экстраверсии». Я до сих пор плохо понимаю, что он хотел сказать.

— Я тоже.

— Я спросил у него, что означает «сангвиник». Он сказал, что если в двух словах, то это такой тип темперамента. Я попросил сказать в одном слове, потому что два — слишком много для меня. Он говорил долго, гораздо дольше, чем вначале, но мне запомнилось немногое. Он сказал: сангвиник не умеет начинать дела, зато умеет заканчивать. Дескать, мне и мне подобным гораздо интереснее завершение, чем начало, нам проще подводить итоги, нежели терзаться неопределенностью. Я запомнил его слова, потому что он прав, этот психолог с вечно влажными руками. Мне трудно жить сегодня, я хочу жить вчера.

— Почему не завтра?

— Это еще хуже, чем сегодня. Еще дальше, еще туманней. Ненавижу туман… впрочем, я уже говорил. В университете я всегда терзался: сдам ли зачет? Улыбнется ли профессор? Как улыбнется — злорадно или располагающе?! Я люблю гороскопы; я люблю вчерашние гороскопы, ибо тогда можно сразу сравнить: что сбылось, а что — нет. Ты думаешь, я болен?

— Нет. Ты здоров.

— Моя жизнь — чем она закончится? Я много начал, но не могу продолжить, лишенный возможности узнать заранее: победа или поражение? Думаю, мне гораздо легче было бы прожить жизнь во второй раз, прожить ее предупрежденным изначально и, значит, готовым ко всему. Тогда я не радовался бы победам и не горевал бы при поражениях, принимая их как определенность и неизбежность. Предупрежден, значит, вооружен. Мне трудно жить наугад, Женевьева.

— Да, тебе трудно жить наугад, Альбер. Тебе трудно жить. Иди ко мне.

— Хорошо.

И когда он растворился в ее бесконечной нежности, отбросив жизнь, словно смятое одеяло, ему почему-то привиделся бездарный бродяга художник, ужас в пронзительных глазах его, и еще: рваные огрызки бумаги цвета траура.

Потом была темнота и покой.

Так иногда бывает у вас, и никогда — у меня.

Рис. А. Семякина

…Он стоял перед высоким зеркалом в резной раме. Вполоборота, по-птичьи косясь на самого себя. Проклятый художник почему-то пробрался даже сюда, в сон — в зеркале, вместо молодого человека, отражался благообразный старик с аккуратно расчесанной бородой. Альбер подмигнул старику, и старик в ответ подмигнул ему. Получилось скверно, да вдобавок все впечатление портил шелковый бант в горошек, который старик имел обыкновение повязывать на шее. Такие банты носят извращенцы из богемы. Такие…

Альбер отвернулся от зеркала и оглядел сам себя. Все как всегда, ничего особенного; ничего выдающегося, но это можно простить, если очень постараться. Старик в зеркале тоже оглядывал себя, скептически кривясь, и выглядел зазеркальный бородач при этом крайне глупо.

Фыркнув, Альбер отошел в сторону и взял с тумбочки серебряный подсвечник. Юная танцовщица вскинула руки вверх, и вся ее нагая фигурка излучала восторг. Вокруг чашечки, которую танцовщица держала в руках и которая предназначалась для свечи, вилась надпись.

Мелкая-мелкая.

Альбер сощурился.

«Дорогому мэтру от благодарных учеников».

«Знай наших…» — победно ухмыльнулся старик в зеркале. Вместо ответа, Альбер поставил подсвечник на место и подошел к окну. Там, по ту сторону стекла, открывался вид на море: синяя гладь и белая яхта у причала. Все как и полагается во сне. Даже название яхты: «Женевьева». Все как полагается. Некоторое время он смотрел, как над мачтами кружатся вечные чайки, но потом ему надоело это занятие.

Он сел на диван — кожаный, с большими подушками по бокам — и задумался ни о чем.

Напротив, занимая почти всю стену, висели книжные полки. Внимание Альбера привлекла третья сверху; если быть точным, внимания стоила не сама полка, а однообразные желто-коричневые корешки от края до края. Собрание сочинений, и на каждом корешке золотой вязью: «А. Гранвиль». Надпись ему понравилась. Она была стильной; она внушала уверенность.

О подобных надписях стоит мечтать.

Подняв глаза и слегка повернув голову, он обнаружил над диваном ковер, а на ковре — меч. Полированной стали, без ножен. В мечах Альбер разбирался слабо, но это не имело никакого значения, потому что вдоль клинка тянулась гравировка: «Сэру Альберу, лауреату всемирной премии Хост-Пельтца».

Гравировка облагораживала клинок, будь он даже дешевой подделкой, каких много в лавчонках средней руки.

Альбер встал, снова подошел к окну и увидел, что на яхте подняли паруса.

— Значит, так? — спросил он у моря, яхты, книг на полке и меча на стене.

— Значит, так, — ответили меч на стене, книги на полке, море и яхта, и еще благообразный старик в зеркале, который мгновением раньше отошел к окну и вперил взгляд в простор.

«Значит, так…» — ответил кто-то, у кого были отчаянно зеленые глаза.

В последнем Альбер был уверен.

Понимание явилось к нему ледяным и острым, будто нож под лопаткой; и отстраненно-ласковым, как зеленый взгляд, и еще безнадежным, словно желание проснуться.

— И что теперь? — спросил он, на этот раз сам у себя.

После чего, не дождавшись ответа, вернулся к зеркалу и долго смотрел, как старик у окна хватается рукой за бант в горошек, пытаясь сорвать украшение, ставшее удавкой, как наливается морской синью лицо, обрамленное аккуратно расчесанной бородой, и как грузное тело сползает на паркет.

Когда старик умер, Альбер еще смотрел в зеркало.

Совсем недолго.

«Ты будешь сварливой жизнью? Ласковой? Безразличной? Ты вовсе не будешь жизнью? Ты уже была?!» Но в зеркале к этому времени не отражалось ничего, кроме призрака белых губ и призрака непроизнесенных слов.

Впрочем, прежде чем исчезнуть, исчезнуть навсегда и отовсюду, он все-таки успел услышать ответ на свой вопрос, и ответ оказался именно таким, как и предполагалось вначале.

Ответы — убийцы вопросов, но ни одному комиссару полиции не придет в голову призвать ответы к ответу; не придет, а зря.

Зря.

А у расстеленной кровати, еще хранившей запах быстротечной любви, в комнате, чья хозяйка весьма удивилась бы, узнав, что она вчера утром сдала ее какому-то молодому человеку с сомнительной репутацией, навзрыд плакала зеленоглазая женщина. Плакала, зная, что вскоре будет вновь сидеть в баре над морем, в дне без прошлого и будущего, устало глядя на грейпфрут, нарезанный дольками, и никто не пройдет на этот раз мимо по набережной, шаркая башмаками, никто не сядет за соседний столик и не спросит шампанского.

Плакала женщина.

Одна.

На полу.

Между «вчера» и «завтра»; всегда посредине.