Чарльз Диккенс
НАША ШКОЛА
Я отправился взглянуть на нее прошлым летом и обнаружил, что железная дорога основательно ее искромсала. Магистраль поглотила площадку для игр, отсекла классную комнату и срезала угол дома; сильно сократившись в размерах, с позеленевшей от времени штукатуркой, он повернулся узким боком к дороге и напоминал забытый утюг без ручки, поставленный носом вверх.
Как видно, всем школам, где мы учились, суждено было стать игралищем судьбы. У меня сохранилось смутное воспоминание о подготовительной школе для приходящих учеников, следы которой я тщетно разыскивал и которую, должно быть, снесли много лет тому назад, чтобы проложить на ее месте новую улицу. Мне кажется — хоть и не могу утверждать этого с уверенностью, — что школа эта помещалась над красильной мастерской. Я помню, что туда надо было подниматься по лестнице, о ступени которой мы часто обдирали себе коленки, и что мы постоянно царапали ноги о железную скобу, пытаясь соскрести грязь с неустойчивых детских башмачков. Владелица этого учебного заведения не удержалась у меня в памяти, зато толстый мопс, неизменно неистовствующий на коврике у дверей, при входе в длинный и узкий коридорчик и затаивший против меня личную вражду, — торжествует над временем. Лай этого грозного пса, его манера хватать нас всех по очереди за беззащитные ноги, его влажная черная морда, страшный оскал белых клыков и жесткий хвост, нагло загнутый крючком наподобие пастырского посоха, — все это живо и ярко в моей памяти. По какой-то необъяснимой ассоциации я заключаю, что мопс был французского происхождения и что звали его Фидель. Он принадлежал некоей особе женского пола, обитавшей преимущественно в комнате позади классов и, казалось, проводившей свою жизнь в беспрерывном чихании и ношении коричневого касторового капора. Перед ней свирепый мопс стоял на задних лапах, удерживая на носу кусок пирога, и не глотал его до тех пор, пока не сосчитают до двадцати. Однажды, помнится, меня пригласили полюбоваться этим зрелищем. Но будучи не в силах, даже в минуты наибольшей кротости, выносить мое присутствие, пес тут же набросился на меня, забыв и про пирог и про все на свете.
Почему некое существо в трауре, называемое «мисс Фрост», связано с нашей подготовительной школой, я объяснить не берусь, У меня не сохранилось никакого впечатления о красоте мисс Фрост, если она была красива, или о духовном обаянии мисс Фрост, если она была умна. А вот имя ее и черное платье запомнились. Застряла у меня в памяти и столь же безликая фигура мальчика, чье имя прочно сложилось из слов «мистер Молс». Не питая никакого дурного чувства к Молсу — и вообще не питая к нему никаких чувств, — я заключаю, что ни он, ни я не могли любить мисс Фрост. Мое первое впечатление о смерти и похоронах связывается с этой бесплотной парой. Как-то зимним днем, когда дул пронзительный ветер, мы втроем испуганно забились в угол, закрывшись с головой передником мисс Фрост, и она шепотом говорила нам о ком-то, что его «завинчивают». Это единственное отчетливое воспоминание, которое сохранилось у меня о сих бестелесных созданиях, — это, да еще догадка, что манеры мистера Молса оставляли желать лучшего. Вообще говоря, я замечал, что всякий раз, как я вижу ребенка, всецело, до забвения окружающего, поглощенного раскопками в собственном носу, моя мысль в тот же миг обращается к мистеру Молсу.
Но школа, которая была «нашей школой», до той поры как появилась железная дорога и разрушила ее, была заведением совсем иного рода. Когда я поступил туда, я был достаточно взрослым, чтобы переводить Вергилия и получать награды за блестящие познания, уже давно покрывшиеся ржавчиной времени. Эта школа пользовалась известностью в округе — никто не мог бы сказать почему, — и я имел честь занять там славное место первого ученика. Все мы были твердо убеждены, что наш директор не знает ничего, а один из младших учителей знает все. И я по сю пору склонен думать, что первое наше предположение было соверщенно правильным.
Мне представляется, что делом жизни нашего директора была кожевенная торговля и что он купил нас — я имею в виду нашу школу — у другого владельца, который отличался большой ученостью. Насколько обоснованно такое представление — этого я уже никогда не узнаю. Единственными науками, с которыми он имел хотя бы отдаленное знакомство, были графление бумаги и телесные наказания. Он вечно графил арифметические тетради с помощью тяжелой линейки красного дерева или бил провинившихся по ладоням этим же дьявольским орудием, или же, туго натянув чьи-нибудь штанишки своей огромной рукой, другой больно колотил тростью владельца этих штанишек. Не сомневаюсь, что только это занятие и скрашивало его существование.
В нашей школе — разумеется, с легкой руки директора — деньги пользовались необычайным уважением. Я помню маленького идиота с глазами навыкате, с огромной головой и неиссякаемым запасом полукрон, который неожиданно появился среди нас в качестве привилегированного ученика, столовавшегося у директора, и, по слухам, приехал морем из какой-то таинственной страны, где его родители купались в золоте. Директор называл его «мистер» и, как передавали, кормил бифштексами и поил смородинной наливкой. И мальчишка прямо заявлял, что, если ему когда-нибудь откажутся подать на завтрак кофе с булочками, он напишет домой, в ту неизвестную часть земного шара, откуда он приехал, и его вызовут обратно, в край золотых россыпей. Он не посещал классов, а учился один, и столько, сколько сам пожелает — а желание у него было весьма слабое, — и мы объясняли это тем, что он слишком богат, чтобы делать ему выговоры. Его особое положение, и то, что мы смутно связывали его с морем, штормами, акулами и коралловыми рифами, породило вокруг его биографии самые фантастические легенды. О нем была написана трагедия белыми стихами (если мне не изменяет память, написана тою же рукой, что пишет сейчас эти строки), в которой отец его был выведен как пират, расстрелянный за длинный список злодеяний; перед смертью он успел передать жене тайну пещеры, где хранились его богатства и откуда теперь потоком текли полукроны для его единственного отпрыска. Дамблтон (так звали мальчишку) упоминался в трагедии как «еще не рожденный», когда его страшный отец покончил счеты с жизнью, и зрителям давалось понять, что отчаяние и горе миссис Дамблтон при известии о сей катастрофе отразилось на умственных способностях нашего пансионера. Это произведение имело огромный успех и дважды разыгрывалось в столовой, при закрытых дверях. Но об этом прознало начальство, пьеса была запрещена как клеветническая и навлекла на злополучного поэта крупные неприятности. Спустя года два, в один прекрасный день Дамблтон исчез. Ходили слухи, что директор сам отвез его в порт и отправил на пароходе обратно в Вест-Индию, однако ничего определенного об этом исчезновении так и не стало известно. Сейчас мысль о Дамблтоне почему-то связывается у меня с Калифорнией.