Я и не подозревал, что этот мягкий призыв к доброжелательности окажется для него хуже плевка в лицо. Оказывается, я заговорил с ним как с душевнобольным, употребил снисходительный тон важных шишек от психиатрии, которые упекли его в дурдом ради его же блага. Но теперь никто не посмеет говорить с ним как с сумасшедшим, смотреть на него как на сумасшедшего, и никто больше не будет указывать ему, что для него лучше, да еще таким тоном, будто обращается к сумасшедшему. Или того хуже – к ребенку. Изрыгая свою гневную речь, он встрял между мной и лазом на крышу, подхватив бутылку самогона, но, судя по тому, как он сжимал ее горлышко в кулаке, отнюдь не для того, чтобы хлебнуть оттуда последний глоток. Его ярость напугала меня больше, чем головокружение. Увернувшись от удара бутылкой по черепу, я попытался улизнуть поверху, цепляясь за каминные трубы, и перевалил через гребень в надежде добраться до крыши соседнего дома. На мгновение мне показалось, что я выпутался. В полумраке угадывалось столько других крыш, дверей, люков, лестниц – одна мне вполне сгодилась бы, чтобы вырваться из этого кошмара. Но кошмар затеял меня преследовать и, догнав, стал осыпать пинками. Я уже не понимал, хотел ли этот мерзавец всего лишь наподдать мне по заду или же сбросить вниз. Защищаясь от ударов, я схватил его за щиколотку, он замахал руками, а когда я его выпустил, упал навзничь и исчез в темноте.
Вместо хриплого воя, выражавшего ужас, я расслышал лишь жалобные поскуливания животного, попавшего в западню.
Я по-пластунски пополз по кровельному железу и заглянул вниз: его тело висело над пустотой, лица я не видел, только скрюченные пальцы, впившиеся в водосточный желоб.
Одно лишь опьянение, большое опьянение умеет искривлять время, растягивать его до бесконечности, затормаживать любую спешку. Этот миг длился не дольше дыхания, однако я умудрился наполнить его какой-то нескончаемой, прямо-таки судебной волокитой.
Потрескивание металла. Водосточный желоб вот-вот разогнется под его весом. Ко мне обращается некий смутный голос; он должен звучать громче всех прочих, но едва слышен: Этот человек, который сейчас погибнет, – брат твой. Довольно протянуть руку, чтобы даровать ему жизнь, а не смерть, как повелось с незапамятных времен. Но тут брат мой начинает истошно вопить. Его вопли оживляют мой страх, а страх сменяется яростью: Может, я бы и протянул тебе руку, говнюк, если бы ты не украл мои 57 франков, не наорал на меня, не ударил и не перепугал до смерти! Ярость напуганного человека не знает никаких границ, она способна разрушать города, уничтожать армии, выпить кровь из сердца тирана. Еле слышный голосок, лепетавший во мне, заглушают вопли этого подонка. И речи быть не может, чтобы затащить его снова в мир живых. Поди знай, не спихнет ли он сам меня с края крыши?
В соседнем доме зажигается свет, открываются ставни.
И тут мой каблук начинает плющить и плющить его пальцы, пока они не разжимаются.
Грохот тела, пробивающего стекло.
Хрустальный ураган.
Я смываюсь. Стальные скобы, вбитые в камень, помогают мне вернуться обратно. Снова цепляясь за каминные трубы, я нахожу лаз, ведущий в его логово. Помню, что поднял воротник куртки, сбегая по лестнице и придерживаясь рукой за перила. Все равно что двадцать метров сплошных отпечатков, оставленных при уходе. Во время бегства я боюсь, как бы какое-нибудь препятствие вдруг не выросло на моем пути, но опасность приходит сзади, потому что враг уже гнался за мной по пятам, незримый и гораздо более упрямый, чем все полиции мира. Что толку выскочить на улицу, не столкнувшись ни с одной живой душой, – он уже здесь, за моими плечами; что толку бежать во весь дух – он затаится в моей тени, чтобы уже никогда от меня не отстать. Я ищу тупик, пустырь, чтобы проблеваться, но иду от одного уличного фонаря к другому, и никогда еще темнота не казалась мне такой крикливой. Пока меня еще спасает остаток опьянения, но скоро я буду вынужден остаться один на один с низостью, которую совершил. Главное сейчас – убраться отсюда, не бежать, устоять перед визгом решеток метро, которые открывают у меня на пути, не нырять туда. Что-то подсказывает: если мне хватит сил добраться до своей лачуги пешком, не сдаваясь полиции и не бросаясь в Сену, у меня, может быть, есть шанс. Дорога будет длинной и опасной, но я должен пройти ее один и на свету – только такой ценой я останусь невидим.
Я щурюсь, глядя на занимающуюся зарю, встречая спешащих на работу тружеников, самых ранних, самых мужественных, они-то устремляются прямо в метро, для них это такой же день пахоты, как все прочие, они ни о чем не догадываются – бессознательные и безответственные.
На перекрестке я колеблюсь, какую дорогу избрать; сердце вдруг цепенеет, и я падаю на скамейку, тяжело дыша, как больной пес. Мне уже не хватает сил, а худшее еще впереди.
Однако никто не преграждает мне путь. Впору спросить себя: а убил ли я вообще кого-нибудь? В конце концов, я всего лишь ударил каблуком, как давят таракана, не будут же меня преследовать за это? Оставьте меня наедине с моей совестью, уж с ней я сам как-нибудь разберусь, поглядим, кто из нас двоих окажется сильнее.
По струе желчи, которую я вдруг изверг из себя, сразу понимаю, кто сильнее.
Площадь Республики; из подъездов появляются дети. Я разражаюсь рыданиями среди прохожих. Почему я сбежал, черт возьми? Несчастный случай, это же вполне допустимо. Ссора двух пьянчуг, которая кисло обернулась. В Париже таких случаев – тысячи за ночь. Тем более что я уже попадал в подобную передрягу. Тогда все началось на Архивной улице, а закончилось в большой каталажке на набережной Орфевр, святилище вакхических воплей. Мы быстро помирились – тот, другой, не переставая хныкать, а я из страха очутиться где-нибудь похуже. Вот и сейчас, вместо того чтобы сбегать, будто преступник, надо было дождаться полиции, даже требовать, чтобы ее вызвали, в таких делах я достаточно хороший притворщик. Со всем этим алкоголем у меня в крови они вряд ли вытянули бы из меня слишком много: Ничего я не видел, был почти в отключке, этот дурак и по ровной-то земле еле шел, падал даже, а представьте себе, на наклонной крыше… Мне бы поверили, только чтобы вернуться к более серьезным делам, чем падение какого-то алкаша. Если бы я не оказался таким трусливым, я бы сейчас был в участке, протрезвлялся в камере, ожидая, когда меня допросит тип, которому надо отделить серьезные преступления от мелких правонарушений. И еще до окончания утра меня бы выкинули вон. А чтобы похмелье послужило хорошим уроком, оставили бы мне голову на плечах.
Проходя через остров Сите, я замечаю вдалеке Дворец правосудия и его легавых на посту. Комитет по встрече. Господин полицейский, где тут заседание суда? Да, понял, налево, в конец коридора. А когда я пытаюсь увернуться от него, передо мной вдруг вырастает собор Парижской Богоматери. И вот я зажат между двумя храмами, не зная, какого из них мне надо больше бояться. Закон Уголовно-процессуального кодекса кажется мне довольно-таки устарелым по сравнению с тем, что находится в Писании и над которым я, нечестивец и богохульник, всегда насмехался. Куда подевалась моя прекрасная надменность атеиста, которой я щеголял на уроках катехизиса? Ад – это были фрески, резьба на фронтонах церквей, страшные истории, способные напугать лишь наших предков, но нас-то, детей войны, с 2000 годом в перспективе, нас всем этим было не пронять. Я прохожу через паперть, понурив голову, убежденный, что из всех свидетелей, которые этой ночью могли заметить меня на крыше, один следил за мной с гораздо большей высоты.
Идя по Латинскому кварталу, я кончаю пережевывать дурацкий тезис о несчастном случае – проведя ряд анализов, они быстро установят связь между моими подошвами и его раздавленными пальцами, не говоря уже обо всех этих честных людях, разбуженных ночным гамом и готовых поклясться, что видели, как я вытягиваю ногу, а не руку. Меня бы попросили восстановить картину событий, и тут, по мере очищения моей крови от сорока пяти градусов, они выявили бы некоторые нестыковки. А я расколюсь при первой же оплеухе. Один удар толстым справочником, и я все расскажу, как было на самом деле. А вообще-то, как было на самом деле? Когда началось? Вчера, в бистро на площади Пигаль, где я встретил этого злыдня? Или еще раньше, в роддоме на Бютт-о-Кай? Похоже, что это там я заорал при первой же затрещине.