Сколько раз поднимался я в те тягостные дни до той самой улицы Флоренции. Дни, тягостные для него и для меня, для нас обоих равно, ибо мы вместе одинаково чувствовали, что все пропало, что политика, наша политика (я хочу сказать политика наших), уже начала уничтожать нашу мистику. Он это чувствовал, если можно так выразиться, с большей искушенностью, а я — с большей наивностью. Но в нем еще сохранялась обезоруживающая наивность. Я же был уже достаточно искушен.
Во избежание недопонимания могу сказать, должен сказать, что в последние годы, в последний период его жизни, я оставался единственным его другом. Его последним и единственным другом. Его последним и единственным доверенным лицом. Мне одному он поверял тогда, что думал, что чувствовал, что знал, наконец. Когда–нибудь я расскажу все.
Приходится настаивать: я был его единственным другом, единственным доверенным лицом. Я настаиваю на этом, потому что некоторые его так называемые друзья или, вернее, его бывшие друзья, друзья–литераторы наконец, стараясь заставить поверить, внушить миру, что они так и остались его друзьями, даже после того как саботировали, извратили, изменили до неузнаваемости, отбросили в безвестность, политизировали его мистику.
Друзьями из Квартала, наконец, старыми друзьями студенческих лет, может быть, из Сорбонны. Друзьями, с которыми можно на «ты».
А он был так добр в своей неизбывной, своей неистощимой доброте, что тоже позволял им в это верить и позволял в это верить миру. Но со мной говорил совсем иначе, потому что я был его единственным доверенным лицом, ибо мне он доверял все тайны, все свои тайные соображения.
Дружбу он представлял не просто мистически, но исходя из мистического чувства, невероятно глубокого мистического опыта, умудренности этим опытом и знанием. У него была сверхъестественная привязанность к верности, являющейся сердцевиной дружбы. Вот так и зародилась между нами та дружба, та вечная верность, та дружба, которую не должна разрушить никакая смерть, та абсолютная взаимная дружба, на равных, абсолютно совершенная, основанная на разочаровании во всех остальных и на горьком опыте человеческого вероломства.
Дружба, неподвластная смерти.
В высочайшей степени, в глубочайшей степени в нем жила мораль дружбы, которая, быть может, и есть единственная истинная мораль.
Итак, самой своей мистике он хранил непостижимую верность, испытывал к ней тайную привязанность.
Ту самую дружбу с ее особой моралью.
Он сохранил верность самому себе, а это и есть самое главное. Многие могут предать вас. Но уже совсем не мало, вовсе не мало, когда не предаешь себя сам. Многие течения в политике могут предать, способны поглотить, могут впитать в себя множество мистических учений. И тогда оказывается, что совсем не мало, когда мистики не предают самих себя.
Многие маршалы смогли предать Наполеона. Но во всяком случае Наполеон не совершил предательства по отношению к себе. Маршал Наполеон не предал Наполеона императора.
Можно сказать, что его последней радостью, пока он еще ходил, пока еще мог передвигаться, было прийти как бы погреться среди нас, на наших четвергах в редакции Тетрадей или, говоря точнее, по четвергам в редакцию Тетрадей. Он очень любил беседовать с г–ном Сорелем. [209] Должен сказать, что обычно в их речах звучало большое разочарование.
У него была сильная, тайная, определенная, глубокая, почти что страстная привязанность к господину Сорелю. Оба они знали, что такое разочарование; это их объединяло, как людей, которым кое–что о нем известно. Когда они вместе смеялись, когда они взрывались смехом в один и тот же момент, когда они оба хохотали, они делали это как бы со взаимного согласия, как заговорщики. В них было захватывающее согласие духа, смеха, нетерпеливого, нерасчетливого, который на одном дыхании проникает в самые глубины, до самой сути, и тут же взрывается и изобличает себя. Взаимопонимание, которому одного только слова достаточно, чтобы понять все до конца. Все, что говорил г–н Сорель, настолько его поражало, что он потом по утрам продолжал говорить об этом со мной в остальные дни недели. Они были двумя великими заговорщиками. Два взрослых сорванца. Два взрослых сорванца–заговорщика, которым удалось прекрасно познать людей.
209