– Невиновны, невиновны! значится, оправдай их! Тебе хорошо так говорить, барин, почти враждебно засипел он, и оловянные глаза его загорелись злобой. – Вы нашей жисти не знаете, барин... До ваших хором она не доходит... Пожили бы в деревне, как мы, так знали бы... А нам житья нетути от парней, так особачивши... да! Свои дети, вон чуть малость от земли поднявши, до батькиной бороды добираются... На бо льшину его ставь, а не то голову проломит... Да!
Мужик горячился и размахивал руками.
– Прежде хошь страх на их был, – секли, а теперича, как розги уничтожили, никакого страху не осталось. Зачнут озоровать, скажешь слово, так они тебе десять... да еще угрожать зачнут: «Молчи, пока цел», да так облают, таких слов наговорят, што и сказать паскудно. То был ты человек человеком, а то што свинья из помойки, так тебя облают. Ну и отстанешь.
Мужики, видимо, рады были случаю, что представилась возможность поговорить о своих обидах.
– Нонче они вон што говорят, – вставил Никита-мясник: – «Што ты нам сделаешь? Пороть не смеют; не те времена. Теперь слобода. Што хочу, то делаю. Никому не подначальный, сам себе начальство!»Только нам и осталось защиты, што суд, да и суда-то не дюже боятся, потому суды-то нонче легкие пошли.
– Легкой суд! это што?! Легкой, легкой... прямо никуды... – заговорили мужики.
– Тта-акие сстра-асти ппо-она-аделали, чче-ело-века нна смерть зза-ашибли дда и оппра-авдай их?! дда оппра-авдай?... – весь напружинясь и покраснев, подхватил Михайла Баринов – арендатор имения Хлябино, единственный из всех заседателей во всех подробностях знавший историю убийства Ивана.
– Оправдать никак невозможно, – перебил Никита. – Только и страху на их, озорников, осталось, што суд. Я вот сам папоротьский, всего шесть верст от города. Так у нас, барин, по деревне вечером без опаски пройтить нельзя. Никогда прежде не слыхавши и не видавши ничего такого. А когда свой праздник, так у нас на деревне сущий ад. Есть какие непьющие, так уж как тараканы по щелям, по своим избам сидим да норовим сесть-то подальше от окна, а то и дома-то стягом по голове достанут. И дома-то ноня нет пристанища. А по улице и не ходи. Того и гляди, либо тебя стягом по голове, а не то нож в бок, так ни за што, ни про што. И все парни. Мы вот мясным делом займаемся и хошь бросай. Поедешь на добычу по усадьбам, значит, и сохрани Бог, ежели чуть не потрафивши засветло домой. Што страху-то наберешься... А ежели деревня какая по дороге, объезжай, потому как по торговой части завсегда при себе денжонки... ограбят и самого убьют.
К столу придвинулся высокий, красивый, с бурой бородой мужик в черном новом пиджаке – плотник Степан Васильев из Черноземи, тот, что во время праздника Рождества Богородицы усмирял пьяных односельцев.
Он еще издали, угнув голову, крепко прижмуривал свои длинные глаза, морщил крупный прямой нос и, силясь заговорить, тсыкал языком и губами.
– Тс...тс... ккакая жжисть! ккакая жжисть! – Он опять угнул голову и прижмурил глаза. – Ввон у нас об ммасляной двое одного ппарня убили и тс... тс... хошь бы што им – на сслободе ггуляют и ллягаются, бболя прежнего ллягаются и... и не подходи никто... – тс. – тс… ннамедни еще одного ппарня чуть что нне уккокошили... Ммужики ззаступивши, так отстали... ссамых ддобрых ппарней бьют... и тс... тс... ттеперя хходят по деревне с гармоней, ппохваляются: «ничего ннам не будет... нничего...» Ааспиды, совсе-ем ааспиды!
Михайла Баринов, поощренный тем, что у него среди присяжных оказались единомышленники, начал подробно рассказывать историю убийства Ивана, но так как он страшно волновался и спешил, то речь его оказалась так невнятна, что никто ничего не понял, хотя все старались внимательно слушать. Михайла на половине рассказа замолчал.
– Нельзя озорникам давать потачки, – заговорил еще один присяжный из пожилых, богатых мужиков, с большим, совершенно каменным лицом, точно серым мохом поросшим волосами, сидевший рядом с старшиной, положив толстые руки на стол и сгорбив и без того сутулую, широкую спину. – Ежели теперича не поучить их, хуже наделают и для других худой пример... и другие зачнут такие глупости.
– Да только дай потачки... беды... только того и ждут, – подтвердил крупный, крепкий старик, зорко и умно глядевший из-под нависших рыжих бровей своими живыми, глубоко сидящими глазами. – Наша деревня на большой дороге, мы сами из Потерпельцев. Тысячи возов зимой-то мимо окон пройдет, кои с гнилой, кои с посудой... Драки, ругань... и не слыхал бы... ухи вянут... сколько народу забивают до смерти... А уж куражутся-то, куражутся, беды... Прежде, бывало, кто выпьет, так уж норовит так пройтить, штобы его и не видали, а теперича «выпьет на грош, а веревок на рупь надыть», штобы связать, значит. Никакого стыда не осталось. А все отчего? Убьет человека, а его на два месяца в каталажку засудят. Отъестся, отоспится там, выйдет оттудова, и уж тогда с им никакого сладу. А все отчего? От слабости...