Из его косноязычной речи можно было только догадаться, что Абдулка захромал, что Марью он давно не учил, и потому она много воли взяла, сует нос не в свое дело.
– Зза-ахромал, зза-ахромал, – передразнила жена. – Леша-ай, право леша-ай, пустая твоя сазанья голова! – и, для чего-то с сердцем переставив лампочку со стола на поставец, она проворно вздела в рукава кофту, набросила на голову платок и, крепко хлопнув дверью, босиком вышла с Акулиной во двор.
– Пойдем, родная к Степанычу. Ён старик хороший, доброе сердце имеет, не откажет. А мово-то заику хошь не проси теперича, – говорила Марья, – раз задолбил што, колом его уже не сшибешь. Такой настойчивый! такой настойчивый!А чего бы не дать? Три лошади в ночном, а Абдулка в хлеву, не надорвался бы! Такой бессовестный... такой лешай...
Мельник жил на противоположной стороне улицы, при самом впадении узкой, со светлыми водами речушки в большую реку.
Акулина в сопровождении Марьи вошла к старику в избу, подняла его с постели и ударилась ему в ноги.
Два года назад у мельника в семье случилось подобное же несчастье. На том же самом месте, где теперь лежал изувеченный Иван, три пьяных подростка – все родственники и обласканные стариком, в осенние сумерки изнасиловали и искалечили его 65-летнюю жену.
Один из преступников, мальчишка по шестнадцатому году, крестник старухи, напоследок проделал над несчастной такое ужасное, гнусное зверство, что спустя сутки старуха умерла в страшных мучениях. Мельник выслушал Акулину, покряхтел, покачал головой, разгладил свою однобокую серебряную бороду и сейчас же стал одеваться.
– Што ж, придет беда, отворяй ворота и хошь не рад, да готов!.. И что только делается на белом свете, Господи, Твоя воля, видно, последние времена пришли, житья никому не стало от робят, все озоруют. Уж так распустили, так распустили... – говорил он, натягивая сапоги на ноги с худыми, как палки, икрами и поминутно кряхтя.
– И какие ноне суды? – продолжал старик, снимая с крюка поддевку и надевая ее в рукава, – нарочно для воров и разбойников устроены эти суды... Вот уж как надругались над моей покойницей и в гроб свели, а што же им суд присудил? На два года угнали... Совсем наша Расея на нет сошла, совсем, совсем ослабла... никакой правды не осталось... такие страсти творятся, и хошь бы што! Никакого на их, на озорников, страху нетути! а без страху рази можно с нашим народом?!
Мельник разбудил сына, приказал ему запрячь лошадь и ехать к Хлябиной горе, а сам зажег фонарь и вместе с Акулиной и Марьей пошел вперед.
Возвращавшиеся от всенощной из предместья бабы и девки, услыша храпение у Хлябиной горы, перепугались, подумав, что кто-нибудь из озорных парней притворился пьяным и нарочно пугает их, тем более, что храпение казалось им слишком громким, как не может храпеть заснувший человек, хотя бы и пьяный.
Так они в оцепенении, столпившись, как овцы в кучу, простояли до того времени, когда из Хлябина пришел мельник в сопровождении Марьи и Акулины. Только тогда бабы и девки, узнав старика по голосу и уже предчувствовавшие, что случилось что-то недоброе, решились спуститься с горы.
При свете фонаря рослый, широкоплечий Иван с прижатыми к грудям кулаками, с подтянутым животом, будто нарочно выпяченною, высокой, тяжко вздымавшейся и опадавшей грудью, с вывороченными белками на сплошь залитом кровью лице, казался огромным и ужасным.
Он лежал на траве между двумя колеями дороги, в пяти-шести шагах от о сека. Голова его плавала в крови, около него валялись пять окровавленных камней и толстый расщепленный кол.
Мягко тарахтя телегой, трусцой подъехал мельников сын. Демин, мельник с сыном, Кузька – арендаторский работник, прибежавший поглазеть на «забитого», при помощи баб осторожно подняли и уложили Ивана на устланное соломой дно телеги.
Демин взял под уздцы лошадь и осторожно повел ее по дороге в город. Впавшая в апатию Катерина фонарем освещала путь, а Акулина, усевшись в телеге, держала на коленях голову сына.
– Ну и обработали! Вот так обработали, – восклицал, нервно усмехаясь, обыкновенно угрюмый, длинноносый Кузька, когда мужики, бабы и девки, расходясь по домам, разговаривали об Иване. – А мы с дяденькой Михайлой давеча, только что солнце зашло, еще все видно было, клали снопы и слышим, раз закричал человек, так закричал, ажно страшно стало, а потом сычас же много голосов закричало. Я и говорю дяденьке Михайле: «Надыть побежать, дяденька Михайла, быдто кого-то у нас на дороге режут», а дяденька Михайла заругался. И покедова мы были на гуменке, все кричали люди... значит, это Ванюху и забивали... Ну и обработали, раскровянивши всего, так раскровянивши, что твоя говядина...