Выбрать главу

Иван ни на одну минуту не приходил в себя, не принимал ни питья, ни пищи. Пробовали через выбитый зуб вливать ему в рот с чайной ложечки молока, но оно выливалось обратно.

При нем неотлучно находилась мать. Жена и старшая сестра ее Елена – жена пьяницы Фомы проводили в больнице целые дни, с раннего утра и до позднего вечера. Перебывали у Ивана все родственники, и сваты, и все односельцы, и те городские торговцы, с которыми у него были дела.

Теперь, когда Иван лежал беспомощный, умирающий, все любили и жалели его.

Обыкновенно больной лежал спокойно, не открывая глаз, и только когда в узкой, с сводчатыми, низкими потолками комнате становилось душно от множества скучившихся посетителей, Иван так бился на постели, что разметывал баб и мужиков, бравшихся держать его руки.

На третий день его пребывания в больнице к нему пригласили священника с Св. Дарами, но так как больной был без памяти, то священник прочитал над ним глухую исповедь и отпустил ему грехи.

На пятый день Ивану стало особенно худо.

Елена, жившая прежде много лет в прислугах в Петербурге и потому более смелая в обхождении с господами, чем другие бабы, вся в слезах бросилась в канцелярию.

Старший врач, только что окончивший над одним больным сложную хирургическую операцию, в белом колпаке, в белом халате, с засученными выше локтей рукавами, отдыхал за письменным столом, выпивая по глотку из стакана простывший жидкий чай и с наслаждением затягиваясь дымом папироски. В канцелярии кроме него находился еще фельдшер, заносивший за другим столом в скорбные листы заметки о больных, и еще один посетитель.

– Што ж вы тут сидите, господин дохтур? – говорила взволнованная и возмущенная Елена. – Наш-то помирает, а вам и горя мало... целых три дня не делали ему перевязку и не стыдно вам? – и окончательно расплакавшись, она озлобленно выкрикивала: – Коли ён мужик, так так-то и поступать с им? Небось ежели бы ён был барин или купец, так не так бы за им ходили... на день-то по три раза сменяли бы повязку. Вот уж нам, мужикам, нигде, видно, правды-то не добиться... Нехорошо так-то поступать, барин!

Врач неторопливо рассеял рукой облако табачного дыма, сгустившееся над его лицом, и, склонив набок голову, чтобы лучше разглядеть, прищурил свои круглые карие глаза и спокойно спросил:

– Ты кто такая и про кого говоришь?

– Да про нашего... про Ивана Тимофеева. Ён в сумасшедшей комнате тут у вас лежит, в сумасшедшую комнату его запрятали... Получше-то для его места не нашлось... – вызывающе ответила Елена.

– А-а... теперь понял. Видишь ли, что за ним никакого ухода нет, это ты лжешь, – спокойно, но резко ответил врач. – Я каждый день обхожу всех больных по два раза: утром и вечером и каждый раз обязательно бываю у него. Дальше: что ему не три, а два только дня не меняли повязок, так это так надо по ходу болезни. Я не приказал менять. Поняла?

– Да вы уж извините. Не я, а горе наше говорит.

– Постой, дай кончить. Я потому так подробно опровергаю твою ложь, что вы, святые мужички, и особенно вы, бабы, все вы каверзники, ябедники и лгуны, а, собственно, с тобой я и не обязан разговаривать. Поняла? Теперь о больном. Я уже предупреждал жену и мать, что, по моим расчетам, сегодня часам к 5 – 6-ти он должен умереть. Поняла?

– Поняла... да только...

– Что еще?

– Ради Христа Небёсного спасите!

– Вот тебе раз. Что же я могу сделать? Я ничего не могу сделать и ступай себе с Богом и не являйся больше с неосновательными претензиями, а то прикажу удалить тебя из больницы.

– Помогите, господин дохтур, – уже другим тоном просила Елена, – ради сиротства нашего, ради Христа Небёсного. Мы люди темные. Чего мы понимаем? Уж вы извините. Другой раз и сорвется слово... Не мы, а горе наше говорит. А што мы понимаем?

– Я знаю, что вы ничего не понимаете, а много болтаете зря и... надоедаете с своими каверзами и неосновательными претензиями. Иди.

Но Елена не уходила, а продолжала плакать.

– Уж извините, помогите, господин дохтур, ради Христа Небёсного...

– Чем, скажи, я могу помочь? Посуди сама.

– Уж мы не знаем, а вы дохтур... больше нас понимаете.

– Разве вот что, – говоря с самим собою и что-то припомнив, сказал врач, наклоняя голову. – Ну, хорошо, ступай. Я сейчас спущусь к нему.

Елена ушла.

– Слышали? – делая большие глаза, сказал доктор посетителю, пожилому, болезненному человеку, пришедшему к врачу посоветоваться о своем здоровье. – Претензий, требовательности не оберешься. И вот теперь по деревням пойдет легенда о том, что в больнице уморили, дескать, Ивана Кирильева, перевязок ему не делали. Я нарочно ни одного их обвинения не оставляю без возражения. Хорошо там, сидя в Петербурге под охраной легионов полиции, дворников, швейцаров и лакеев, разглагольствовать о страданиях народа, о его приниженности и о том, что он пикнуть не смеет. Пожили бы они с этим народом лицом к лицу, изо дня в день, вот как я, запели бы иную песню. Наглости в этом народе, лжи, озорства, требовательности не оберешься. Верите ли, что пьяные мужики не один раз вламывались ко мне в больницу, били окна, озорничали, ругали в глаза и меня, и персонал самыми непотребными словами. Да. Мой предшественник завел тут в числе служителей одного атлета, чтобы силой удалять буянов, и я его держу. И ему нередко приходится буквально вступать в рукопашную, брать буянов за горло и выносить вон. А полиция бездействует. Два месяца прошу поставить тут городового и не допрошусь...