— Ничтожество вызывает вас на разговор! — сосредоточенно глядя в окно, выдал Пахомов. — Неужели у советского героя и совести народа не хватит духа перемолвиться парой слов с говорящей обезьяной?
И вправду, а где же дед? Спит разве?
— Что тебе? — раздался из соседней комнаты дедовский голос, а перед ним донёсся звук открываемого окна. Как дед вставал с кровати я не услышала.
— О, браво! — Егор беззвучно поаплодировал и состроил гримаску благодарного презрения. — Вы достойны всемерного уважения за вашу храбрость. И восхищения. Разумеется, восхищения.
— Егор, — прервал его словоизвержение дед, — мы с тобой не одни тут. Ребёнок спит, да и вообще нас за километр слышно. Шёл бы домой, а? Ну а завтра всё с тобой по-человечески обсудим. Подраться хочешь — подерёмся. Я даже сопротивляться не буду. Отведёшь душу, будь уверен.
— Помолчи, Никита Владимирович! — махнул рукой Пахомов. — Помолчи! Слушай меня лучше.
Дед и вправду возражать не стал, а Егор, выждав секундную паузу, которая сопровождалась глубокомысленным вдохом-выдохом, вдруг опустился на колени.
— Просить прощения я пришёл, — заговорил он, не поднимая головы. Взор устремлён в землю. — За себя, за Людмилу свою глупую, за всех нас таких, униженных и оскорблённых, отверженных. Прости меня, просветлённый, гармоничный человек за то, что рядом с тобой проживают такие тараканы. Прости, что мешаем мы вас, избранным, в устремлениях своих дерзких к высотам духа. Прости, что заслоняем вам солнце, что отравляем ваше существование собственным ничтожеством и никчемностью.
— Егор! — подал голос дедушка.
— Ты уважаемый человек, Никита Владимирович, герой войны, а я червь ползучий и даже в армии не служил. Меня женщины за это презирают. Так и говорят: тот, кто не служил — не мужчина. И ведь правы они, дорогой ты мой Никита Владимирович, правы! Не мужчина я, не муж, не отец! Алёшка мой — он ведь не от меня. Никому никогда не говорил об этом, а тебе признаюсь как на духу. Он от другого, какого-то благородного и проворного, который не стеснялся залезать к жене-покойнице в постель. От демона какого-то. Он и не похож на меня нисколько — ни лицом, ни характером.
— Егор, успокойся!
— Была жена. Без любви, без уважения — но была. Тихо сошла на нет, болезнью подточенная — так и не понял, что она за человек. А она, уверен, во мне не разобралась. Как в разных мирах с ней жили, она об одном молчала, а я о другом. Одно воспоминание победное, хоть и гаденькое — дочь твоя, Никита Владимирович. Каюсь, соблазнил её школьницей, к интимной близости склонил. Без сопротивления с её стороны, мог бы сказать в своё оправдание, но кого это сейчас волнует? Главное — что близость была, а, значит, по советским законам заслуживаю самого строгого наказания. Готов его принять, потому что освободился сейчас от страха. Рад его принять буду! Будь ко мне суров, будь жесток, не вздумай забывать и прощать. Это недопустимо!..
Эге, а не из Достоевского ли монолог?
В дедовской комнате раздались бормотания и какие-то торопливые звуки перемещений. Похоже, старик наскоро одевался. Егор на окно не смотрел, а потому продолжал горестно лицедействовать.
— Только об одном тебя прошу, доблестный ты мой Никита Владимирович! Оставь мне шанс на дочь! Один малюсенький, крохотный шансик! Пусть я изверг рода человеческого и гореть мне на том свете в геенне огненной за моё преступление похотливое, пусть не по-божески эта девочка родилась и без отца растёт, но даже самые последние из последних заслуживают снисхождения. Позволь мне до того, как покину я этот мир, стать для Светы настоящим отцом. Ведь это ж всем видно и понятно: дочь она моя, дочь! Одно лицо мы с ней! Пусть запишут меня в документах как отца её, я всё ей готов отдать — и дом, и сбережения, что всю жизнь на книжку откладываю. Не бог весть там сколько, но всё же. В помощь ей эти деньги будут. Подари ты мне это право, любезный Никита Владимирович, называться отцом и быть им хоть немного, потому что не осталось у меня ничего в жизни. Ты же старый человек, умнее меня и опытнее, ты знаешь, как это важно — иметь после себя продолжение. Кровинушку свою живую. Только об этом тебя прошу: дай мне отцовство — а потом делай со мной что хочешь, хоть расстреливай, хоть четвертуй.
— Так, Егор! — дед в каком-то горестном и досадливом нетерпении вышел из-за угла дома и, приблизившись к ещё стоявшему на коленях Пахомову, попытался за воротник рубашки поставить его на ноги. — Быстро встаёшь и чешешь отсюда! Понял? Мне твой бред надоело слушать. Знать я тебя не желаю. Проспись, приди в себя, но не вздумай больше сюда приближаться.
Он тянул и тянул Егора за ворот, но подниматься тот не желал и лихорадочно продолжал произносить какие-то фразы, уже потерявшие общую связность и смысл.
— А если к Свете приблизишься, говорить ей что-то будешь, пугать станешь — то я тебя застрелю. Слышишь, понимаешь?! Зас-тре-лю! Хоть ты приблизишься, хоть библиотекарша твоя. Я старик, мне всё равно. Гады! — отчаянно выкрикнул он вдруг. — Откуда ж вы такие гады ненормальные берётесь?! Кто вас делает?
Пахомов и не думал подниматься с коленей.
— Я его отведу, — раздался вдруг из ниоткуда голос, и как-то сам собой на пятачке у дома возник Алёша. Мой милый Алёша. Дед вскинул на него удивлённые глаза, но вроде бы обрадовался его появлению. Алексей и вправду излучал спокойствие и понимание того, как нужно в этой странной ситуации действовать. — Не волнуйтесь, идите домой. Перепил он. Завтра всё забудет, что наговорил.
Дед отступил на два шага, предоставляя парню свободу действий, а дорогой мой и нежный Алёша, слегка пригнувшись, спокойно и уверенно, словно всю жизнь так делал, врезал отцу (который статус этот только что поставил под сомнение) в живот. Видимо, в солнечное сплетение, потому что после этого короткого движения бормотания из директорских уст прекратились, а раздался лишь хрипло-свистящий стон. Пахомов сразу как-то опал, безвольно позволил Алексею поднять себя на ноги, закинуть руку на плечо и повести в сторону родного дома.
Дед ещё с минуту постоял у дороги, а когда ночные визитёры скрылись из вида, вернулся в дом. Я услышала, как он неторопливо и рассеяно укладывается в кровать.
РЫЦАРЬ РАНИМ И ПЕЧАЛЕН
— Свет, спишь?
Открыла глаза. Тотчас же, ещё последние звуки не успели угаснуть. На фоне потолка — силуэт. Глаза красные, рога витые и зубы в прорези рта блестят пугающе-снежной белизной.
Чёрт!
— Господи! — брякнула неповоротливым языком.
Возглас лишь в шипение оформился. Сердечко ёкнуло и сжалось: надави слегонца — и треснет. Страх причудливый — парализующий, но завлекательный. Продлиться просится.
— Ты чего?
Существо взяло меня за руку. Прикосновение приятное, надо же. Я быстро-быстро заморгала, остатки сна отлеплялись от тела скрученной шелухой и таяли в воздухе.
— Алёша!
Он. Сидит и смотрит пристально, как психиатр. Серьёзный. И слишком даже — по крайней мере так в темноте кажется. Рыцарь печального образа.
— Ффуу!!! — выдохнула с облегчением. — А то мне уже фильмы ужасов мерещатся.
— Бывает.
— Ты давно здесь?
— Нет, только что.
— Отвёл отца? Как он?
Алёша как бы оценивающе окинул взглядом комнату. Напрягся что-то. И чего он здесь не видел?
— Ты же слышала, он мне не отец.
Я тут же что-то добавить хотела, утешающее, но потом мысли сбились и в другую сторону поскакали.
— А с чего ты взял, что я слышала?
— Ну а как знаешь, что я его домой повёл? Да и видел я тебя.
Возразить нечего. Я помолчала.
— Так ты что, расстроился типа?! — хлопнула его по плечу. — Себя жалеешь? Плюнь, не о чем! Я всю жизнь без отца живу.
От Алексея последовал очередной пристальный взгляд — озадаченный отчасти и как бы недобрый.