Всю сознательную жизнь меня преследует фобия. Камеры. Кинокамеры. Они вокруг, они порхают где-то в воздухе, они спрятаны в кустах и в траве, и даже в стенах для них просверлены специальные ниши. И все они снимают меня. Двадцать четыре часа в сутки. Шестьдесят секунд в минуту. Никуда от них не скрыться. Невидимый режиссёр ежедневно просматривает отснятый материал, недовольно плюётся и произносит крепкие выражения, коря меня за бездарную игру. Из километров плёнки, снятых за день, он оставляет небольшой фрагмент, а иной день и вовсе не удостаивается сохранённого эпизода. Из этих нарезок невидимый режиссёр монтирует фильм моей жизни. Оба мы желаем, чтобы фильм получился выдающимся, но чаще всего полагаем, что выходит откровенное дерьмо.
Каждый день я горько упрекаю себя за неестественность, за то, что недоиграла или наоборот — переиграла. Почти всегда я недовольна собой. Робкое удовлетворение проскальзывает лишь тогда, когда из меня вылезает качественная придурь. Потому что она изящна. Потому что она акт искусства.
ЗА ПОКАЯНИЕМ
— Здравствуйте, люди добрые! — женщина в чёрном переступила порог избы и тщетно принялась искать по углам образа, но дед этого добра дома не держал, потому ей пришлось креститься просто так, на воздух.
За ней вошла Катя Елизарова. В чёрном она не была, но и по обыкновению яркое, столь шедшее к лицу этой броской и красивой девушке, тоже не значилось на ней. Этакое серо-коричневое платьишко, туфлишки примерно такого же цвета.
Я поняла, что женщина в трауре — её мать, жена председателя. Её мне лицезреть ещё не приходилось.
Женщина казалась спокойной и даже просветлённой. Впрочем, было в этом просветлении нечто вызывающее. А вот Катя напротив — предстала в совершенно жалком состоянии: скрюченная вся какая-то, поникшая, серая, вроде бы заплаканная. На грани нервного истощения. Дед, который последние события воспринял чрезвычайно тяжело и лежал, не вставая, в обнимку с таблетками от сердца, глухо простонал, побледнел и покрылся испариной, когда увидел у себя в доме этих двух пришедших терзать его душу женщин. В том, что именно так он подумал, я не сомневалась, потому что точно так же подумала и я. Да и для чего вообще Елизаровой ходить после гибели мужа по избам односельчан, как не для терзаний и горестных упрёков?
— Мам, ну пойдём домой! — тут же принялась канючить Катя.
Делала она это негромко и устало, видимо наша изба в маршруте вдовы значилась далеко не первой.
Та же, накрестившись вдоволь, сложила ручки благостно на животе, улыбнулась уголками губ — печально и всепрощающе — и одарила меня с дедом пронзительно-укоряющим взглядом. Судя по всему, мы входили в список лиц, которые подлежали особо изощрённой психологической расправе. В первую очередь я. Но обратилась Елизарова, разумеется, не ко мне — кто я вообще такая, мной можно и пренебречь, имея, однако, в постоянном виду — а к лежащему на кровати и буквально вжавшемуся в матрас деду.
— Доброго здоровьица, Никита Владимирович! — произвела безутешная вдова глубокий и многозначительный поклон. — Зашла вот к вам о Сашеньке напомнить. Всё ж не чужим человеком он вам был, председательствовал честно и ответственно, много добра людям сделал. Что ж теперь поделаешь, если не мил оказался? Если возненавидели его и жизни лишили? На всё воля Господа. Не забывайте о нём, Христа ради, помяните иной разок. И о Володеньке, сыночке, не забывайте. И у него злые люди жизнь отняли, не ими данную. Одни мы с дочкой остались, если что с ней случится — не знаю, как жить дальше.
На последней фразе голос Елизаровой дрогнул, она надрывно вздохнула и в мгновение ока расплакалась. Тут же в руках её возник такой же чёрный, как одеяние платок — я оценила этот целостный выдержанный стиль — и женщина погрузила в него замельтешившее мелкой дрожью лицо.
— Мам, ну хватит тебе унижаться! — снова, уже резче, пристыдила её Катя. — Что ты им всем доказываешь? Ничего ты от них не добьёшься, никому до нас дела нет. Они за свои шкуры трясутся. Всем на нас наплевать. Пойдём, давай, пойдём! Хватит смешить неблагодарный народ.
— Мужа вашего, Таисия Ильинична, — торжественно, печально и чрезвычайно тупо, ибо звучало это как нелепая реплика в самодеятельном спектакле самого дерьмового сельского театра, молвил вдруг дед, — и сына вашего мы помним и чтим. Не передать словами, как сочувствуем мы горю вашему. Ума не приложу, как такое в наше время возможно.
Он вдруг понял, что говорит это всё ещё лёжа, то есть вроде бы выглядит не вполне учтиво и уважительно. Отчаянно скрипнув пружинами с такой силой и пронзительностью, какая за этой кроватью никогда не замечалась, дед стал перемещаться в сидячее положение и уже свесил ноги, как вдруг заметил, что одет лишь в трусы и майку. Откинутое в сторону одеяло тут же было сграбастано обратно и торопливо уложено вокруг тазовой области.
— Спасибо, Никита Владимирович, на добром слове, — учтиво покивала ему вдова. — Спасибо.
— Может чаю, а? — предложил дед, указав ладонью на стол, где как раз заканчивала чайную церемонию я.
— И правда, — ляпнула я в этот момент, хотя отлично понимала, что лучше бы смолчать. — Чаёк знатный, чифиристый. Пробирает до основания.
— Нет! — торопливо бросила Катя, сверкнув на меня тысячей молнией. — Мы уходим.
Она взяла мать за руку.
— А это Света, да? — с той же самой благостной придурковатостью (вот уж чей невидимый режиссёр будет доволен) спросила Елизарова. — Та самая…
И посмотрела на меня добро-добро, ласково-ласково. Я чуть огнём не занялась от этого проникновенного взгляда.
— Та самая, — склонила учтиво я голову. — Та самая, чья мать занималась сексом с вашим мужем. У которого в то время было уже двое детей, надо заметить. И который — возможно, но не доказано — заделал и меня. Я и раньше хотела поинтересоваться, а раз уж вы сами зашли, то не упущу возможности и спрошу: вы были такой прогрессивной, что позволяли мужу валяться на стороне или банально не знали?
— Гнида! — выдала с шипением Катя.
— Света! — в то же самое мгновение издал возглас изумления дед. И добавил строго: — Ну-ка у меня!
Да и пальцем погрозить хотел, но, видимо, вспомнил, что я чуть постарше того возраста, когда к детям применяют этот обещающий наказание жест.
— И я тебя люблю, сестрёнка! — ответила я Кате. — Честно-честно.
Елизарова стояла всё ещё с христианской улыбочкой на устах и пыталась не нарушить тщательно продуманный всестрадательный образ, но наглость моя выбила в её душевном фундаменте какие-то важные кирпичики. Улыбочка смотрелась жалко.
— Ты не Сашина дочь, — ответила она, с усилием подбирая слова. — Не надейся. Я бы поняла, почувствовала его породу. В тебе другая, чёрная какая-то, злобная. Как у изверга Куркина. Он больше тебе в отцы годится. Кстати, я слышала, что твоя мамочка и к нему в постель залезать не брезговала.
Видимо, она полагала, что изливает на меня тонны змеиного яда. Что я расплавлюсь под ним, униженная и оскорблённая, и превращусь в кучу слизи.
— Что-то мне не нравится этот разговор! — разозлился наконец дед и поднялся на ноги, ничуть не думая прикрывать сильно мятые трусы и даже не пытаясь отыскать под кроватью тапочки. — Спасибо, гости дорогие, за визит, но будьте добры ступать теперь восвояси. Иначе я за себя не ручаюсь.