Позднее он всегда рекомендовал меня этой последней строчкой. Засмеется скрипучим, но приятно скрипучим, смехом и скажет: «Он Марьевский и поступью и родом!» Ему очень нравилось, что я люблю свою деревню, помню ее людей, рассказываю о них смешные, иногда грустные истории. Так, в нашей Марьевке жил мужик по прозвищу Саша Комиссар, с необыкновенной претензией на руководящую роль и ученость. Как-то в детстве мы его спросили, что такое антилопа? Он задумался, потер морщинистый лоб и ответил: «Неуютный предмет». Потом, когда Савва Елизарович что-нибудь объяснял мне, то в определенной ситуации вспоминал Сашу Комиссара и подводил итог:
— Одним словом, неуютный предмет.
Савва Елизарович хорошо знал и любил Сибирь. Все его творчество замешано на ее знании и любви к ней. Некоторые считают очерк второстепенным жанром, но когда я читаю «Белую тайгу» Саввы Елизаровича, я забываю о жанрах. Это уже не очерк, а поэма, полная истинной поэзии. «На вершине увала мы увидели березы. Стволы их как колонны из белого мрамора. Они сдвинулись друг к другу, вскинули вверх упругие ветви и шли по увалу, спускаясь в низину, в лога, поднимаясь на новый увал, — и так до самого горизонта, насколько видел глаз». И в завершение нарисованного появляется последний мазок: «Представьте картину: десять миллионов белых мраморных колонн!»
А какие хорошие люди живут в этом сказочном царстве белой тайги! Здесь мы встречаем ее открывателя — ученого Георгия Васильевича Крылова, мастера по изготовлению ружейных лож — Иннокентия Кузьмича Бельтикова и многих других умельцев. У Саввы Елизаровича был характер землепроходца, но открывал он, как и положено писателю, не новые земли, а новые явления жизни и новых людей.
Писательская среда, как я заметил теперь, вообще разноречива и капризна, но в ней всегда находятся люди, которые придают ей устойчивость. Они, как выпрямители переменного тока, дают нужное направление, независимо от того, стоят ли они у руководства или не стоят. Савва из числа именно таких людей. В ту пору он был парторгом организации, еще более разноречивой и капризной, чем обычно. В нее влились эвакуированные писатели Москвы, Ленинграда и других городов. Кроме того, вокруг нее, как вокруг Сатурна, начало вращаться кольцо поэтической туманности. Создалось крупное литературное объединение молодых. Назову несколько имен: Борис Богатков, Александр Рогачев, Николай Мейсак, Юрий Капралов, Валентин Пучкин, Юрий Гордиенко, Дмитрий Поляновский и другие. Руководил нами старый поэт Никандр Алексеев, но иногда нас приглашали и на собрания «большого союза», где маститые писатели Москвы и Ленинграда разносили нас в пух и прах. Крепко доставалось и мне.
Совсем недавно один поэт, вспоминая нашу сибирскую жизнь, сказал почти с укором: «Тебя там любили». Это правда, И это главное и устойчивое в отношении ко мне. Огорчения забылись. Осталось чувство благодарности ко многим и в первую очередь к Савве Елизаровичу. При полуголодной работе на заводе я еще ухитрялся писать стихи. Если десяти- двенадцатичасовую работу в цехе в какой-то мере компенсировали восемьсот граммов черного хлеба, то стихи уже целиком шли за счет физического истощения. Однажды, повстречавшись со мной, Савва Елизарович сказал:
— Вася, зайди к Тоне.
— Зачем?
— Какое-то дело... — не сказав какое, ушел.
Тоня — секретарша отделения. Пришел к ней. Она заставила меня расписаться в ведомости и выдала мне литерный паек писателя. Понимал, что не очень-то заслуживаю этот паек, но голод не тетка. Стыдливо взял. Членом Союза писателей я не был. Оказалось, что состоялось специальное решение правления, которое прошло не совсем гладко. Мне передали, что один любимый мной поэт отнесся к этому решению ревниво. Он беспокоился, как бы материальное признание моих способностей не испортило меня. Савва Елизарович на этот счет придерживался мнения: кашу маслом не испортишь. И правда, писать я стал больше и лучше, а строгий поэт посвятил мне потом свое хорошее стихотворение. И я тоже не остался в долгу перед ним.