Много лет спустя мы вспомнили с Саввой Елизаровичем эту историю. Я рассказал ему, что, уезжая из Новосибирска, Николаев оставил для меня свой рабочий телефон, чтобы в случае приезда в Москву я позвонил ему. Телефоном я воспользовался, когда был принят на заочное отделение Литературного института. Николаев очень хорошо меня принял, предложил помощь в издании моей книги в Москве, но я почему-то этим не воспользовался.
— И дурак! — бросил мне Савва. — Это был хороший мужик. А вот второй попортил мне тогда крови...
Вспоминали мы и Валю Пучкина. Судьба молодого поэта сложилась трагически. Нет, он не был репрессирован, но события, связанные с наветом, вывели его из психического равновесия. Вскоре он попал в больницу, где утраченное равновесие ему не вернули, и умер, когда ему едва перевалило за двадцать.
Савва Елизарович много видел и много пережил, но это не охладило его к людям. О Вале он говорил с большой грустью:
— Знаешь, я видел его могилу и очень обрадовался, что на ней живые цветы. Все же очень хорошо, что у нас любят поэтов. Удалось поэту сказать настоящее слово, близкое народу, и его уже помнят. Много ли Пучкин сделал? Да нет, не очень. Но ведь можно написать много, а памяти не оставить. Значит, не оставил кому-то близких слов. А вот Валька Пучкин оставил. Нет, вы, поэты, народ счастливый...
Сейчас захватил себя на мысли: пишу о Савве, а рассказываю и о Вале Пучкине, и о себе. Но иначе никак нельзя. Если бы его жизнь была обособленной, не вплеталась бы в нашу жизнь, тогда о себе можно было бы и умолчать. Но достоинство Саввы в том и состояло, что отделить его от своей жизни уже нельзя. Если бы он и не вмешивался в мою судьбу так непосредственно, как это было, все равно его влияние на меня было бы несомненным, как несомненным было оно и на других.
В то трудное время другой бы на его месте растерялся, разуверился, а он знал, что ему делать и для кого. Конечно, его могла опечалить подозрительность к нему, тогда уже известному писателю-коммунисту, но разлучить с любимой, а главное, нужной людям работой не могла. Именно в то время он работал над большим очерком о Новосибирске, названным «Город на Оби». История родного мне города показана в судьбах и борьбе. В те годы много писалось о крепком тыле нашей Советской Армии, сражавшейся с фашистами, но Савва Елизарович углубил это понятие, дал ему новое историческое измерение. Новосибирцам были хорошо известны имена многих земляков-фронтовиков, среди которых гремело имя летчика-героя Александра Покрышкина. И в очерке мы узнаем, что отец его — Иван Петрович Покрышкин — один из первых строителей города. А за другим известным фронтовиком Борисом Овчуковым-Суворовым стоит старый большевик, кузнец Яков Овчуков, шедший под Красным знаменем еще в 1905 году. В этом очерке были призваны к жизни и борьбе десятки уже забытых имен. Для этого нужно было иметь особое призвание и доброе сердце, какое было у Саввы Елизаровича.
Он был из тех людей, которые придавали писательским отношениям устойчивость. С ним было можно временно размолвиться, но разойтись, не погрешив истиной, очень трудно. Помню, когда обсуждалась моя первая книга «Лирическая трилогия», московский критик Л. Л. обвинил меня в неприятии советской действительности. Конечно, в моих стихах было много смутного и сердитого, конечно, мои настроения были продиктованы временем, но обвинение Л. Л. тогда могло иметь такое же последствие, как донос на Валю Пучкина. Кроме того, меня обвиняли еще и в эстетстве. Из всего этого можно было бы раздуть черт знает что, но Савва посмотрел на меня — на мои разбитые сапоги, на залатанные брюки, на загрубелые руки, и всхлипнул смехом:
— Васька эстет!..
И стало смешно, что я, приходящий с завода, оказался в организации единственным эстетом. И тем самым уже снизился разоблачительный пафос критика Л. Л. Разговор критик продолжал, но уже в подобревшей тональности.
И теперь жизнь часто сводит меня с этим критиком. Мы раскланиваемся, иногда обмениваемся рукопожатиями. Мне не хочется расшифровывать его имя, чтобы не подумалось, что я свожу с ним счеты. Я бы и не вспомнил о нем, если бы он сам не напомнил о себе. Вот сейчас, когда я пишу эти строчки, изящный Л. Л. прошел мимо моего коттеджа к морю в обществе известной писательницы, о чем-то мило беседуя.
Море располагает к размышлению. Вот я и подумал: знаю я этого человека, безусловно грамотного, безусловно культурного, столько же, сколько и Савву Елизаровича. Но один, будучи в душе эстетом, обвинил меня в эстетстве, другой, будучи демократичным, радовался, что я не хвастаю своим пролетарским происхождением. Один в качестве редактора печатает мои стихи о любви, другой в качестве критика обвиняет меня в гипертрофии любви. Почему же с одним я сошелся, а с другим нет? Не потому, конечно, что Л. Л. необоснованно обвинил меня в неприятии советской действительности и в повышенном приятии любви. Теперь-то я знаю, что чем больше любви, тем лучше. Нет, не поэтому. Моя память хранит и похвалу этого критика. Однажды он сказал, что мне известны некоторые тайны поэзии. Памятливый на доброе, я мог бы сойтись с ним, но я не сошелся. Не сошелся потому, что в нем по отношению ко мне, да и к другим, когда-то жило беззастенчивое чувство превосходства. Поздней же, когда это чувство уже не проявлялось, я не обнаружил в нем таких качеств, ради которых стоило бы сходиться.