Чем меньше пути оставалось до Тефрики, тем больше беспокойства я испытывал в своём сердце, а оказавшись у крепостной стены, меня вдруг охватило недоброе предчувствие… Дав стражникам по четверти золотого дирхама, я беспрепятственно проехал через ворота; на мне была одежда, какую носят городские жители, моя же монашеская хранилась, как и в прошлый раз в сундучке, притороченном сзади конского седла.
И предчувствие не обмануло: сестра встретила меня громкими причитаниями, что мама умерла и её успели схоронить… Словно оглушённый, я сел на лавку и обхватил руками голову.
«Как же так?! Господи… Не смог даже проститься… Родная моя! Мама… Как же так?!» — лихорадочно бились в голове мысли.
Ко мне подошла сестра, села рядом, прижалась боком к моему локтю. Я поднял голову, кажется, в моих глазах стояли слезы.
— Не убивайся, брат… Перед смертью она всех простила…
— Вы не могли подождать два дня?! Прежде, чем опустить её в могилу.
— Не могли… Ты знаешь сам, что по нашей вере покойника не оставляют в доме свыше одного дня и одной ночи.
— По нашей вере… — передразнил я сестру. — Всего лишь условность…
— Как и по вашей… — не сдавалась Максимилла. — Вы, православные, тоже больше трёх дней и трёх ночей не держите умершего дома.
Нужно отдать должное выдержке сестры, с её доводами мне пришлось согласиться. Я встал:
— Ну, ладно. Покажи, где её схоронили.
— Не сегодня… Завтра. Ты устал с дороги.
— Нет, сегодня! — заупрямился я.
— Хорошо, пошли.
Долго я стоял у могильного холмика матери, муторно-горько было у меня на душе. И уже не от того, что не смог проститься, а от воспоминаний о её безрадостной жизни…
«Почти юной осталась без мужа, с двумя малютками на руках в той, кровавой кутерьме… И мыкалась по чужим углам и работала, не разгибая спины даже в старости, чтобы иметь хотя бы кусок хлеба… И в великой бедности прожила с моею сестрою, конечно, община поддерживала их, как могла… Так они существовали в хвалёном равенстве; хотя не думаю, чтобы ересиарх и чиновники, делая вид, что разделяют нищету со всеми, существовали так же, не думаю… И мне в этом в тот раз пришлось убедиться, когда я попал на званый обед. Тогда ещё был жив Сергий-Тихик. Он позвал меня к себе, узнав, кто я. А Тихик любил богословские споры, доказывая, что вера его правильная… Я пришёл к нему и увидел, как стол ломился от разного рода закусок и вин… Чего там только не было!
Сестра и мама спросили потом, чем нас угощали, и чтобы не огорчать их, ответил: «Да так… Хлеб, лук, ячменная каша. Рыба… Мяса не было. А если бы и подали, то мне, как понимаете, есть его нельзя…» — «Мы его не едим тоже, потому что не видим», — смеясь, сказала Максимилла.
А ведь в общинную казну они платили немалые деньги, которые шли не только на содержание тюрьмы и на вооружённые войска. Жирели ересиарх и его окружение…
Но я же мог как-то помогать сестре и матери. Да вот, не сумел. «Виноват. Виноват, мама! Родная… Ты же, наверное, перед тем, как сомкнуть навечно уста, что-то хотела сказать мне на прощание? Что?!»
Возвращаясь с кладбища, я спросил Максимиллу об этом.
— Она бредила в сильном жару… Звала меня, тебя, нашего отца. Он казался ей живым, а не распятым на деревянном кресте… А потом пришла в себя: лицо у неё сделалось просветлённым, чистым, открыла глаза — они тоже были лучистыми, и тихо сказала: «Наклонись ко мне, дочка…»
Я подошла, поцеловала её лоб: жара не наблюдалось… «Я умираю и прощаю всех… Жаль, что не увижу твоего брата… Я хотела ему сказать…» — Тут она поперхнулась, дёрнулась всем телом, вытянулась и затихла… Я, не помня себя, выбежала из дома на улицу, чтобы позвать людей.
— Значит, я прав, если подумал — что-то она мне хотела сказать, — произнёс вслух. — А что именно?…
Этот вопрос теперь не давал мне покоя всюду, где бы я ни был… Ходил ли по городу по узким улицам, перескакивая помойные лужи, ибо хозяйки Тефрики выливают содержимое грязных тазов и кастрюль прямо с порога своих домов, посещал ли рыночную площадь на которой продавали рабов, совершал ли загородные прогулки…
«Что же она хотела сказать?» — Вопрос сверлил мозг, мучил меня.
И вот как-то я остановился возле тюрьмы, единственного здания имеющего три этажа. Узкие окна зарешечены железными прутьями, — они в три ряда спускались к земле, уходили в нишу, и оттуда, из углублений в стене доносились, как показалось, стоны и крики…