Выбрать главу

Интересно, что будет? Не улетят ли мои птицы? Вообще-то не должны — они ведь его знают, старика. Но не тут-то было! Он еще за десять метров, а они уже «швыр-р, швыр-р» — исчезли одна за другой. Ну, ясно же — это проделки зловредного Пана! Я прямо-таки слышу его блеющий хохот! Интересно, думаю я, какие жертвоприношения полагается приносить такому козлиному божеству, чтобы он перестал вытворять разные подлые штучки, заставляя своих пернатых подданных плясать под свою дудку?

А старый Бём, так тот чуть не выронил мотыгу от испуга, когда я вдруг поднялся во весь свой почти двухметровый рост из зарослей спаржи. То, что я хочу подслушивать и фотографировать птиц, — нет, это никак не укладывается в его седой голове под соломенной шляпой. Несмотря на все уважение ко мне, он недоверчиво качает головой («Дурью мучается, — думает он наверняка. — Ладно еще, если бы это был мальчишка, играющий здесь, среди зарослей, в индейцев!»). Наморщив лоб, он проверяет, не затоптал ли я тут свежезасеянные грядки — нет, вроде бы целы. Но затем по его морщинистому лицу пробегает хитрая усмешка. Он понял, что мне здесь надо: у меня любовное свидание! Став свидетелем моей тайны, он удаляется с видом заговорщика, но наверняка будет до обеда крутиться где-то поблизости, чтобы проследить, не появится ли в саду какая-нибудь персона женского пола…

Наконец птицы, спрятавшиеся в зарослях живой изгороди, стали снова засылать на подсолнуховую плантацию своих разведчиков. Первыми явились маленькие юркие славки, потом две парочки лазоревок, а в заключение зеленушки и дубоносы. Они проворно потрошат подряд все подсолнухи… кроме того, перед которым установлена моя фотокамера! Я жду и жду — палец наготове, держу на спуске. Наконец — лазоревка! От щелчка моей камеры она сразу же улетает, но поздно: на пленку она уже поймана. Я подхожу к треножнику с аппаратом, чтобы перевести кадр, и обнаруживаю, что поставил его как раз перед пустыми, уже полностью распотрошенными головками подсолнуха! Да, тут немудрено прождать целую вечность! Меняю положение: ставлю камеру перед парочкой крупных «тарелок», тесно утыканных черными, блестящими, очень соблазнительными зернами, и снова удаляюсь в свое укрытие.

Проходит полчаса. В романе, который я захватил с собой, уголовная семейка уже успела укокошить своего папашу-алкоголика. Проходит полтора часа. Ни одна птичка не появляется возле подсолнухов! Все они сидят — я это прекрасно вижу — на кустарниковой ограде вдоль забора, но почему-то боятся подлететь сюда поближе.

В чем дело? Может быть, фотокамера плохо замаскирована? Чувствую, что у меня уже затекла спина. На расстоянии полуметра от моего лица осы с грозным жужжанием то и дело вылетают из своего подземного жилища и снова в него влетают. Но я мужественно не покидаю своего поста — каждый раз, завидя невдалеке какую-нибудь птичку, решаю подождать еще четверть часика.

Однако время близится уже к обеду — ничего не попишешь, приходится уходить несолоно хлебавши. И что же? Я обнаруживаю Никсу, уютно растянувшуюся на солнышке, между клубничными грядками. Вот бестия! Она тоже встает и принимается деловито — нос у самой земли — шнырять между грядок и кустов. Шельма проходит совсем близко от моего укрытия и делает при этом вид, будто меня вовсе и не видит. Поскольку она, как и большинство собак, избегает одиночества, то, видимо, решила осчастливить меня своим присутствием. Когда я ее неожиданно резко окликаю, Никса нисколько не пугается: еще одно доказательство того, что она прекрасно знает, что я тут.

Собаки оставляют за собой право либо жаловать нас, людей, своим вниманием, либо нет. Вы спросите — почему? Да просто потому, что они собаки. Когда я, совершенно взбешенный, приказываю Никсе подойти ко мне, она преспокойно разворачивается в обратную сторону и неторопливо трусит к дому.

Потом, за обедом, все, бросив компот, кидаются сломя голову в сад: такой оттуда раздается заливистый злобный лай и шумная возня. Оказывается, Никса обнаружила ежа и вся дрожит от возбуждения, прыгая вокруг него. Самого ежа, свернувшегося в колючий шар, ее гнев мало чем трогает, она же, лязгая зубами, все снова и снова делает ложные выпады в его сторону, каждый раз захлопывая пасть точно в нескольких миллиметрах от его колючек и оплевывая его при этом обильной слюной. В течение нескольких часов она продолжает его караулить, пока не теряет всякую надежду и решает отправиться сопровождать нас во время катания на парусной лодке.

Первый раз при крике «утка!» такса еще позволяет обмануть себя и прыгает в воду в указанном направлении. Потом нам уже приходится руками высаживать ее за борт, да к тому же очень осторожно, чтобы волны не захлестнули ее сразу же с головой. Но очень скоро ей надоедает такая «игра в одни ворота». С какой стати? Очутившись в очередной раз в воде, она внезапно меняет направление и, не обращая больше ни малейшего внимания на лодку и наши крики, плывет к далекому берегу озера. Даже страшно смотреть, как маленькая черная головка, маячащая над водой, удаляясь, становится все меньше и меньше, пока наконец не исчезает вовсе в широкой полосе прибрежного тростника. Но Никса прекрасно найдет дорогу в этих тростниковых зарослях — ей здесь все привычно и знакомо.

«Такая собачка сразу узнает, кто любит животных, а кто нет», — гордо говорят гости за чайным столом, когда Никса бесцеремонно прыгает к ним на колени. Но мы при этом понимающе переглядываемся. Дело все в том, что у Никсы «кошачий характер»: она привязана к дому, а не к отдельным людям и обожает всякого, у кого на тарелке кусок пирога, осчастливливая его своим назойливым вниманием…

Что касается тети Марии, то ей пришлось изменить свое мнение о Никсе в тот же вечер. Тетя мирно дремала на веранде в кресле, когда Никса прыгнула туда же и удобно улеглась рядом с ней. Маленькое собачье тельце так приятно согревало бок, и тетя Мария с удовольствием принялась гладить ее по головке, перебирая в пальцах длинные уши и проводя по твердому носу. При этом она почувствовала рукой, что собачка захватила с собой какую-то плюшевую игрушку. Желая подразнить Никсу, тетя Мария ухватила пальцами игрушку и начала дергать за нее, стараясь отнять ее у владелицы. Никса принялась рычать и сопротивляться — тянуть и дергать игрушку в свою сторону, но тетя Мария оказалась проворней и, выхватив ее, обнаружила у себя в руке — как бы вы думали что? — наполовину разжеванную, всю обслюнявленную дохлую мышь…

Последовала гротескная сцена, какую обычно можно увидеть лишь в американских боевиках. Нам пришлось срочно извлекать из домашней аптечки валериановые капли, а Никсу впоследствии всегда запирали, когда тетя Мария должна была пожаловать на чашечку кофе…

Ну не обидно ли бедной собаке? Она ведь так долго караулила на сеновале во время обмолота, когда мыши то и дело выскакивали из сложенной там соломы. Целых тридцать четыре штуки ей удалось придушить, и только одну-единственную она оставила себе!

Когда я что-нибудь читал, сидя на веранде, Никса обычно использовала меня в качестве швейцара. Она садилась под дверью и начинала так жалобно скулить, что я вынужден бывал вставать и выпускать ее в сад. Но уже через двадцать минут она стояла снаружи и желала попасть в дом именно через эту дверь. А то и еще возмутительней: пройдя через кухню в дом, она хотела во что бы то ни стало снова выйти через веранду на волю. Не исполнить ее настоятельного требования или прогнать ее было совершенно невозможно, потому что нервы у нее были, безусловно, покрепче моих и больше оказывалось терпения.

Когда Никса однажды стояла на длинном половике, мне захотелось подшутить над ней, и я потянул за его конец, чтобы выдернуть половик у нее из-под ног. Вот этого мне делать не следовало! Никса в полном восхищении от неожиданной игры ухватилась зубами за другой конец половика, пытаясь вырвать его у меня из рук. (На сегодняшний день половик приобрел уже весьма плачевный вид!) Она не хотела прекращать игры и тогда, когда я уже давно был сыт ею по горло. Она хватала меня за шнурки от ботинок и штанину, приглашая продолжить это интересное занятие.