«…Подъезжаю к границе; дождь, слякоть, через дорогу бревно, выкрашенное черной и белой краской; ждем, не пропускают. Смотрю, с той стороны наезжает на нас казак с пикой, верхом:
– Пожалуйте паспорт.
Я ему отдал и говорю:
– Я, братец, с тобой пойду в караульню, здесь очень дождь мочит.
– Никак нельзя-с.
– Отчего?
– Извольте обождать.
Я повернул в австрийскую кордегардию, не тут-то было: очутился как из-под земли другой казак с китайской рожей:
– Никак нельзя-с!
– Что случилось?
– Извольте обождать!
А дождь все сечет, сечет… Вдруг из караульни кричит унтер-офицер: „Подвысь!“ Цепи загремели, и полосатая гильотина стала подыматься; мы подъехали под нее, цепи опять загремели, и бревно опустилось. Ну, думаю, попался! В караульне какой-то кантонист прописывает паспорт.
– Это вы сами и есть? – спрашивает; я ему тотчас – цванцигер[22].
Тут взошел унтер-офицер; тот ничего не говорит, ну, а я поскорее и ему – цванцигер.
– Все в исправности, извольте отправляться в таможню.
Я сел, еду… только все кажется – за нами погоня. Оглядываюсь – казак с пикой трях-трях…
– Что ты, братец?
– В таможню ваше благородие конвоирую.
На таможне чиновник в очках книжки осматривает. Я ему – талер и говорю:
– Не беспокойтесь, это все такие книги, ученые, медицинские!
– Помилуйте, что это-с! Эй, сторож, запирай чемодан!
Я – опять цванцигер.
Выпустили наконец; я нанял тройку, едем бесконечными полями; вдруг зарделось что-то, больше да больше… зарево.
– Смотри-ка, – говорю я ямщику, – а? несчастие.
– Ничего-с, – отвечает он, – должно быть, избенка какая или овин какой горит; ну, ну, пошевеливай, знай!
Часа через два с другой стороны красное небо, – я уж и не спрашиваю, успокоенный тем, что это избенка или овинишко горит.
…В Москву я из деревни приехал в Великий пост; снег почти сошел, полозья режут по камням, фонари тускло отсвечиваются в темных лужах, и пристяжная бросает прямо в лицо мороженую грязь огромными кусками. А ведь престранное дело: в Москве только что весна установится, дней пять пройдут сухих, и вместо грязи какие-то облака пыли летят в глаза, першит, и полицмейстер, стоя озабоченно на дрожках, показывает с неудовольствием на пыль, а полицейские суетятся и посыпают каким-то толченым кирпичом от пыли!»
Иван Павлович был чрезвычайно рассеян, и его рассеянность была таким же милым недостатком в нем, как заикание у Е. К<орша>; иногда он немного сердился, но большей частию сам смеялся над оригинальными ошибками, в которые он беспрестанно попадал. Х<оврина> звала его раз на вечер, Галахов поехал с нами слушать «Линду ди Шамуни»; после оперы он заехал к Шевалье и, просидев там часа полтора, поехал домой, переоделся и отправился к Х<овриной>. В передней горела свеча, валялись какие-то пожитки. Он в залу – никого нет; он в гостиную – там застал он мужа Х<овриной> в дорожном платье, только что приехавшего из Пензы. Тот смотрит на него с удивлением. Галахов осведомляется о пути и спокойно садится в креслы. Х<оврин> говорит, что дороги скверны и что он очень устал.
– А где же Марья Дмитриевна? – спрашивает Галахов.
– Давно спит.
– Как спит? Да разве так поздно? – спрашивает он, начиная догадываться.
– Четыре часа! – отвечает Х<оврин>.
– Четыре часа! – повторяет Галахов. – Извините, я только хотел вас поздравить с приездом.
Другой раз, у них же, он приехал на званый вечер; все были во фраках, и дамы одеты. Галахова не звали или он забыл, но он явился в пальто[23]; посидел, взял свечу, закурил сигару, говорил, никак не замечая ни гостей, ни костюмов. Часа через два он меня спросил:
– Ты куда-нибудь едешь?
– Нет.
– Да ты во фраке?
Я расхохотался.
– Фу, вздор какой! – пробормотал Галахов, схватил шляпу и уехал.
Когда моему сыну было лет пять, Галахов привез ему на елку восковую куклу, не меньше его самого ростом. Куклу эту Галахов сам усадил за столом и ждал действия сюрприза. Когда елка была готова и двери отворились, Саша, удрученный радостью, медленно двигался, бросая влюбленные взгляды на фольгу и свечи, но вдруг он остановился, постоял, постоял, покраснел и с ревом бросился назад.
– Что с тобой, что с тобой? – спрашивали мы все.
Заливаясь горькими слезами, он только повторял:
– Там чужой мальчик, его не надо, его не надо!
В кукле Галахова он увидел какого-то соперника, alter ego[24] и сильно огорчился этим; но сильнее его огорчился сам Галахов; он схватил несчастную куклу, уехал домой и долго не любил говорить об этом.