— Знакомься, Ада, — сказал художник, — это товарищ Ханин. Сам господь бог к нам его прислал, чтобы я увековечил его на полотне.
— Я видела вашу печь, — улыбнулась Ада, протягивая руку, которую Лев Борисович поцеловал. Вообще он не придерживался подобного этикета, но на этот раз губы его как-то сами собой потянулись к ее руке.
— Ты только печь видела, а Льва Борисовича — нет? А я куда ни приду, пусть это будет самый интересный объект, — прежде всего смотрю на людей, которые там работают.
— Кто же, папа, может с тобой сравниться… Но я тоже видела Льва Борисовича. — Ада внимательно посмотрела на Ханина, как бы желая убедиться, что она его действительно видела.
— В таком случае мы с вами уже знакомы… и мне приятно, чрезвычайно приятно… — Льву Борисовичу вдруг показалось, что он уже давно, очень давно знает ее, и ему было жаль, что она куда-то торопится и через минуту-другую уйдет.
— Вечером выйди и непременно погуляй часика полтора, — обратилась Ада к отцу. — Шею оберни теплым шарфом, на улице ветрено. Да, я забыла тебе сказать, папа, — вспомнила она, уже держась за ручку двери, — я проверила наши лотерейные билеты. На один билет мы выиграли рубль. — Она рассмеялась, и ее смех еще звучал, когда она уже была по ту сторону двери.
— Чудесная дочь у вас, — Лев Борисович взглянул в трюмо, стоявшее между окном и шкафом. К ужасу своему, он заметил, что его рубашка далеко не блистала белизной. Что за наказание: не успеешь прийти на завод, как она из белой превращается в серую.
— Моя мастерская — внизу, в подвале. Если хотите и если располагаете свободным временем, мы можем спуститься туда, — предложил художник.
— С большим удовольствием…
Лев Борисович и Виктор Васильевич спустились на цокольный этаж, где помещалась мастерская. Массивная дверь открылась с резким скрежетом, точно железная. Виктор Васильевич зажег трубки дневного света, и они зажужжали, словно целый рой пчел, разгораясь все ярче и ярче, пока совсем не стало светло, и тогда жужжание прекратилось.
Здесь, в мастерской, картин было еще больше, чем в квартире, в рамах и без рам они висели на стенах, стояли на полу, одна возле другой. «И когда это он успел столько нарисовать?» — подумал Лев Борисович.
— Вы не представляете, как трудно иногда бывает заполучить модель, ни у кого нет времени позировать, — пожаловался Виктор Васильевич. — Девяткин, например, то и дело спрашивал, сколько еще будет продолжаться сеанс и когда я наконец закончу портрет. Натан Альтман неделями рисовал Ленина, и Владимир Ильич ни разу у него этого не спросил. Знаете что, давайте не будем откладывать и сейчас же начнем, — предложил художник, как будто заранее уверенный, что Лев Борисович только затем к нему и пожаловал и, разумеется, охотно даст свое согласие. — Присядьте, пожалуйста, сюда, вот на этот стульчик. Поза — какая хотите, лишь бы непринужденная, чтобы не чувствовали себя застегнутым на все пуговицы. Можете разговаривать, а если хотите молчать — молчите. Главное, чтобы было естественно… А чтобы вам не было скучно, если хотите, могу говорить я… Мне это не мешает в работе, я могу говорить, рассказывать…
Льву Борисовичу еще никогда не приходилось позировать, его портрет ни разу не писали, даже фотографироваться он был не большой охотник. Когда из отдела кадров запрашивали у него фотокарточку, он с трудом откапывал старенький затерянный снимок и был рад, что не надо идти в фотоателье. Но сейчас он покорно уселся на табурет, точно это было его излюбленным занятием — позировать. Он лишь глуповато улыбался тому, что с такой легкостью поддался художнику.
— Так широко улыбаться не надо, — деликатно заметил Виктор Васильевич. — И чем свободнее, без напряжения будете держаться, тем лучше. Вы должны хорошо смотреться в моей портретной галерее.
— Иногда мне кажется, — говорил художник, нацеливая, прищуренный глаз на «модель», сидевшую у противоположной стены в трех шагах от него, — иногда мне кажется, что я живу уже тысячи лет. Я жил в одно время со всеми теми, кого я рисовал когда-то, а кого я только не рисовал? Даже Иисуса Христа и еврейских пророков. И в каких странах я только не был, нет, не наяву, а только в воображении. Не так давно я прочитал маленькую книжонку о докторе Хавкине, и мне захотелось написать сюжетную картину. Представьте себе деревушку в Бенгалии — в Индии. Собралась толпа народа, и Хавкин при всех, сняв рубашку, делает себе инъекцию против холеры. Но толпа фанатична, считает это богохульством. Если всемогущий аллах ниспослал холеру и хочет, чтобы люди умирали, как же может в это вмешиваться человек, идти против священной воли? Они бросали камни в Хавкина, а ночью, когда он уснул, накрыли его холстом, пропитанным ядом змеи, чтобы яд проник в тело и умертвил его… Острыми драматическими коллизиями полна старая, новая и новейшая история. Возьмите совсем другой пример. Здесь, на заводе, человек полез в мартен, еще не успевший остыть после аварии, и в раскаленной печи при немыслимой жаре стал ремонтировать ее. Он выдержал эту жару не более двух минут, и тогда его место занял другой, а еще через две минуты — третий смельчак. Всех этих людей я и хочу рисовать… Меня тянет к героическим личностям. Понятно, что не только к ним, — поспешно добавил он, словно опасаясь, как бы Лев Борисович не поднялся с табурета и не сбежал, так как, по-видимому, вовсе не склонен был считать себя героической личностью.