Выбрать главу

— А это что? — спросил он.

— Ах да, это тоже для вас, еще одна бандероль. Совсем забыла. — Моника покраснела оттого, что ей пришлось сказать неправду.

Вернувшись домой, Лев Борисович прилег на диван в своем кабинете на втором этаже. Он взбил подушки и прижал их к стене, чтобы они «стояли» вертикально. Он любил читать лежа, но, зная, что это вредно, шел на компромисс — ноги лежали, а голова была высоко поднята на «стоячих» подушках.

Лев Борисович вскрыл бандероль. На обложке зеленой тетради, где школьники пишут свой класс и фамилию, было написано: «Сабина Ханина». Он почувствовал, как вся кровь отхлынула от лица. Впился глазами в эти листочки, начал листать их туда и обратно, выхватывая отдельные слова, строки, даты. Каждая страничка начиналась с новой даты. В тетрадь была вложена стопка нарезанных бумажек величиной в половину и четверть тетрадной страницы, исписанных карандашом. Это был дневник Сабины. Дневник проделал длинный и непростой путь, прежде чем попал в руки некоего Ньомы Вайнштейна, который выискивает и собирает подобные дневники. Этот самый Ньома Вайнштейн сообщал в записочке, приложенной к бандероли, что дневник он дал прочитать одной женщине, которая случайно оказалась соседкой Льва Борисовича, и от нее-то он узнал его адрес…

Час, два или больше — время утратило сейчас какое-либо значение — читал Лев Борисович дневник Сабины. Он слышал ее голос, видел ее перед глазами. В какой-то миг вдруг иное видение промелькнуло перед ним — дочь художника, Ада. Но ее образ предстал смутным, расплывчатым и тут же исчез.

Зеленая тетрадка и горстка отдельных бумажек в половину и в четверть листка — это все, что осталось от Сабины. Теперь он уже знает о ее последних днях — ее и Бореньки, его единственного ребенка.

«Сегодня у палачей, — писала она, — какой-то большой праздник. Гестапо не работает, отдыхает. Завтра нас погонят дальше».

На другой странице:

«Нам приказали раздеться догола. Боренька спросил: мы будем мыться? Зачем, мама, мы раздеваемся? Очень холодно».

На третьей странице:

«Я упала прежде, чем в меня выстрелили. Тело, которое потом упало на меня, содрогалось в конвульсиях. В яме слышался детский плач. Ночью я выкарабкалась из ямы и принялась разыскивать ребенка. «Боря, Боренька…» — звала я. Я оставила сыночка в яме».

Последняя четвертушка листка:

«Пишу в погребе, где скрываюсь вторую неделю. Но, очевидно, обо мне уже знают и меня найдут…»

Не выпуская из руки тетради, держа ее плотно зажатой в пальцах, чтобы не рассыпать разрозненные листки, Лев Борисович прикрыл глаза и сразу же заставил себя снова открыть их. Почему-то он боялся держать их закрытыми, но веки каждый раз вновь тяжело опускались на глаза, придавливая их. И вот он увидел себя в очень маленькой комнатке, какой-то крохотной каморке, напоминавшей клетку. Дверь стальная, и вся эта клетка так загерметизирована, что нигде не видно ни малейшего просвета. Окна нет, но откуда-то сверху, со свежепокрашенного, ослепительно белого потолка или с какого-то другого места снизу пробивается луч света и освещает стены, разрисованные южными растениями — пальмами, фикусами, пышными розами. Эти картины будто служат красивой декорацией в спектакле, действие которого происходит в солнечном краю, у теплого моря. Все, казалось бы, излучает здесь тепло, но Льву Борисовичу холодно. Его держали в ванне с ледяной водой, а когда он застыл, перенесли сюда и положили в мягкую кровать, занимающую всю эту комнатку. На подушках и матраце — белоснежное белье, сверху на нем пуховое одеяло, но эта мягкая теплая постель не может согреть его, и он все еще продолжает лежать совсем закоченевший. Вдруг массивная дверь открывается, и к нему входит его жена Сабина. Она снимает с себя одежду и прижимается к нему своим нагим, белым, теплым телом. Она целует его и шепчет: «Я согрею тебя. Правда, тебе уже стало теплее?»

Открыв глаза, он долго осматривался по сторонам, как будто искал что-то. «Чего я ищу, что еще за глупости», — вслух произнес он, желая услышать собственный голос. Он почувствовал боль, на этот раз не в ногах — что-то очень сильно сдавило грудь. Он попытался подняться и не смог. «Вот тебе и на…» — пробормотал он посиневшими губами…

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Моника позвонила в парадную дверь коттеджа. Никто не отвечал. Тихо шумели клены узорной листвой. Едва слышный шорох издавали ели и сосны, которые уходили от забора в глубину двора все дальше и дальше и там, за оградой, сливались с гущей леса, с бескрайней сибирской тайгой. А в коттедже у двери жалобно мяукала кошка, прося, очевидно, чтобы ее выпустили на улицу. Она знала, что на крылечке должно быть приготовлено для нее молоко. Моника позвонила еще раз, и снова никто не отозвался. Тогда она решила войти без разрешения и уже через минуту с громким плачем вышла обратно. Она забежала в соседний коттедж, оттуда в другой, в третий. На тихой Ломоносовской улице стало шумно.