Выбрать главу

Отец меня отговаривал:

«Ты — житомирская мелкая рыбешка, он — петербургский кит, адвокат, оратор, пишет книги. Ты ему не ровня».

То же самое говорили и другие, но я не слушала никого. Мы поженились, переехали в Киев. Уже свершилась Октябрьская революция, Лев работал в Киевском Совете народного хозяйства, был заметным человеком в городе. А когда в Литве установилась советская власть, его потянуло в родные края, туда, откуда он родом. У нас родился первенец, сын Мотеле… Ты его сегодня видела, Марка Львовича… Он очень похож на своего отца, только очки у него, к счастью, не черные…

Мина вновь торопливо стала водить пальцами по столу, и прошло довольно много времени, пока она опять заговорила:

— Он уехал с тем, чтобы потом меня с ребенком взять к себе, но вскоре, как здесь, так и там, власть сменилась. Киев заняли петлюровцы, Вильно — легионеры.

Я пошла на толкучку, чтобы продать мужнину рубашку, но, когда покупатель стал ее примерять, не выдержала, выхватила рубашку у него из рук. «Не продаю!» — крикнула я и пустилась бежать с рынка.

Какой-то извозчик донес, что я жена крупного большевика, и меня забрали на Фундуклеевскую, в жандармское отделение, разлучили с ребенком. Наверно, меня бы разлучили и с жизнью, но тут вновь пришли наши, установилась советская власть. От Левы я получила очень печальное письмо. Оно шло десять месяцев, через Италию. Он писал, что ему за это время пришлось нелегко. Сидел в тюрьме, в темной камере, потерял зрение, но, несмотря на это, работает, выступает, пишет, и единственная его мечта — быть рядом со мной, ощущать меня и ребенка около себя.

Начала я собираться в дорогу.

«У тебя, дочка, золотой кубок, полный слез, — сказала мне мама на прощание. — Я носила тебя под своим сердцем, вырастила, теперь ты сама мать. У тебя муж, ребенок. Могу ли я тебя отговаривать ехать к мужу? Но как ты это себе представляешь? Теперь такое трудное время. У твоего мужа положение тяжелое. Ехать с маленьким ребенком тебе будет не под силу. Ты вот что: оставь пока Мотеле у меня, а когда станет полегче, наступит время более благоприятное, я к вам ребенка с кем-нибудь переправлю…»

Я уехала, оставив сына у матери. В первую минуту, когда после долгой разлуки увидела Леву, мне показалось, что он меня видит, глаза его за стеклами очков блестели по-прежнему.

«Минеле, почему ты плачешь?»

«Я не плачу…»

Жил он на квартире у родственников, на двери — табличка: помощник присяжного поверенного. 18 марта, в день Парижской Коммуны, я проводила Леву на вечер. Он выступил. Говорил так, словно забыл, что в Литве теперь не советская власть. А возможно, именно потому, что хорошо об этом помнил, он так говорил… Назавтра в квартире сделали обыск, Леву забрали. Я пошла вместе с ним, меня отталкивали, тогда я стала кричать, что не могу оставить его — он слепой.

«У нас он все увидит», — ответили мне. Кто-то меня сильно толкнул, я упала. Поднялась и пошла к Павиаку, стояла там, пока меня не впихнули туда. «Хочешь в тюрьму? Пожалуйста!»

Меня заперли внизу, в камере. Потребовала, чтобы меня впустили к мужу. Он объявил голодовку, его посадили в карцер. Тогда я поняла, что мало чем смогу ему помочь, находясь в тюрьме. Если буду на воле, у меня будет больше шансов оказать ему помощь. Стала подумывать о том, как бы поскорее выбраться отсюда, но сделать это оказалось непросто. Вход в тюрьму — широкий, выход — узкий. На меня уже тоже успели завести дело, папка с протоколами с каждым днем все больше пухла. Мы с Левой так бы, наверно, и не выбрались из Павиака, если бы не МОПР… Удалось «обменять» Льва, нас выпустили из тюрьмы… Мы приехали в Советский Союз, в Киев, к моей маме, к нашему сыночку Мотеле… Он за это время подрос, ходил уже в школу. Когда началась война, мы эвакуировались сюда, в Рудинск. Мотл устроился на завод, а я каждый день сопровождала Леву в институт, где он читал лекции студентам. Он ходил и в цехи к рабочим. Я, конечно, была рядом. Вводила его в аудиторию, помогала подняться на кафедру, а потом, когда лекция заканчивалась, отводила его домой. Бывало, знакомые говорили мне:

«Мина, вам тяжело, должно быть».

«Нет, — отвечала я. — Как мне может быть тяжело с таким человеком».

Когда я выходила с ним на прогулку, он меня всегда изумлял. Он рисовал в своем воображении надвигающийся вечер, закат, радугу, просто цветок, который я держала в руке, и так получалось, что он видел все это ярче, живее, нежели я наяву. Лежа в больнице, он декламировал стихи, где были такие строки: