— Остановите, Тоня, маятник! — велел доктор.
Часы перестали громыхать.
Антонина вернулась к изножию кровати и, не понимая происшедшего, внимательно, но уже со страхом вгляделась в отца. Тяжелый блеск стекленеющих белков из-под полуопущенных век поразил ее.
— Скончался, — тихо сказал Дорн.
Она все еще не понимала.
— Никодим Петрович умер! — внятно и строго произнес врач. — Слышите, барышня?
— Ага! — растерянно ответила она.
Дорн писал у ломберного столика.
Антонина еще посмотрела на отца, на его странно неподвижную, остывающую улыбку, на его гладкий лоб, на сухие, желтые руки, еще раз увидела стеклянный блеск глаз — и все поняла, но не поверила и во второй раз подошла к кровати.
— Папа, — позвала она тем голосом, которым будила его, когда он спал после обеда, — папа, папа…
Дорн кашлянул и заскрипел стулом.
Она вскрикнула тонким и слабым голосом, потом, прижав руки к груди, пошла в соседнюю комнату, но не дошла, все сразу забыла, закружилась по спальне и упала возле серого мраморного умывальника.
Опустившись возле нее на корточки, старик Дорн дал ей понюхать спирту, расстегнул тугой воротник ее старенького шерстяного платья, бережно спрятал пенсне в футляр и крупными шагами заходил по комнате.
Когда Антонина пришла в себя, Дорн отвел ее, дрожащую, в маленькую кухню, затворил дверь из спальни и принялся хозяйничать короткопалыми красными руками.
В сияющей изразцами кухоньке доктор согрел чай, достал из буфета все съедобное, что там было, накрыл на стол и велел Антонине выпить брому. Она покорно проглотила солоноватое лекарство и молча, вопрошающим взглядом посмотрела на Дорна.
— Ну что? — спросил доктор. — Вот чаю попейте, вам согреться нужно. И поешьте.
— Не хочется…
— А вы через не хочется.
Антонина взяла с тарелки тминную сушку и захрустела ею, но вдруг слезы брызнули у нее из глаз, она закрыла лицо ладонями и громко, горько разрыдалась…
— Я их покупала, — говорила она, захлебываясь слезами, — он велел… он сказал: найди сушек моих и купи, он их очень любит, эти сушки, он их каждый день ест, и, если я позабуду, он сердится, и вот он теперь…
В семь часов утра Дорн поднялся. Повязав шарфом шею и сняв с вешалки шубу, он, покашливая, сказал, чтобы Антонина постучала кому-нибудь из соседей, а то ведь ей одной, наверно, тяжело.
— Тут все чужие, — потупясь, ответила Антонина, — мы ведь с Охты.
— Ну а родные?
— Родных у нас с папой нет.
— Совсем нет?
— Совсем. Тетя Даша два года как умерла. От тифа. А Григория разбойники убили.
— Разбойники, — машинально повторил Дорн и, внезапно раздражившись, спросил: — Позвольте, ну, знакомые есть у вас? У нашего отца знакомые были? Знакомые?
— Да, — ответила Антонина, — у папы есть один — Савелий Егорович, он к папе в шахматы приходит играть… Сослуживец…
— Ну?
— Я только не знаю, где он живет… Подруги у меня есть, — Антонина заспешила, точно испугавшись, что Дорн уйдет, не дослушав, — Аня Сысоева, не знаете? У нее отец тоже доктор, как вы, но только зубной, — не знаете?
— Не знаю, — улыбнулся Дорн.
— И Рая Зверева, и Валя Чапурная… И ребята тоже, Саша Как-звать, то есть это мы его так про себя называем — Как-звать, потому что у него такая поговорка, на самом деле его фамилия Зеликман… Так они ко мне придут, обязательно придут…
Дорн молча размотал вязаный шарф, повесил на вешалку шубу и налил себе чаю.
Вдвоем, друг против друга, они сидели в кухне. Дорн шумно мешал ложечкой в стакане, отхлебывая чай, передвигая посуду на столе, грыз сушки, курил…
Порой было слышно, как ледяная крупа скрежещет по замерзшим стеклам окон.
Антонина внимательно смотрела на усталое лицо врача, согревала дыханием все время зябнувшие руки и старалась не плакать: ей казалось, что, если она заплачет, Дорн сейчас же наденет шубу и уйдет.
Отставив стакан и закурив толстую папиросу, Дорн разгладил согнутым пальцем усы, встал, прошелся по кухне из угла в угол, почесал стриженную ежиком голову и вдруг, остановившись сзади Антонины, положил на ее плечи лоснящиеся красные руки.
— Ну, — спросил Дорн, — что же мы будем делать, девочка?
Она молчала. Ей было слышно, как у него в жилетном кармане тикают часы. Считая пульс, Дорн всегда смотрел на циферблат своих золотых часов и едва заметно шевелил губами.
Вдруг она вспомнила сад или парк — что-то большое, с чугунными скамьями и белыми статуями. Белые статуи смотрят перед собою глазами без зрачков и неудобно держат руки. Ветер едва слышно шелестит кронами деревьев. Она, Тоня, ест ватрушку. Белые крошки творога падают ей на колени, на вышитый петухами фартучек, на голые ноги — выше чулок и ниже штанишек. Она ест и старается, чтобы творог не попал за чулки…