— Все-таки мне важно, любил ли ты ее? — не своим, злым голосом спросила Антонина. — Ну хотя бы как меня? Или больше? Или меньше? Как?
— Мы никогда не будем говорить о том, что миновало, — спокойно ответил он. — Не следует ничего предавать. И жалкие слова нам с тобой тоже не нужны. Твои заблуждения, мои неурядицы! В сущности, мы сами во всем виноваты. Я полюбил тебя такой, какая ты есть, почему — не знаю. Когда-то ты сказала — муж, жених, переписка, помнишь? Этих всех слов я не понимаю. Мне важно одно — любовь. Можно зарегистрировать свой брак, и он окажется ложью. Можно пробыть с человеком один час, и притом на людях, можно не сказать с этим человеком ни единого слова и всегда думать, что потерял единственное свое счастье.
Он глядел на нее, прямо в ее покорные, преданные глаза, — и он говорил мягко, не торопясь, все еще вертя пепельницу. Она слушала долго, напряженно, всем своим существом. Он говорил о непременных, длительных, трудных расставаниях, о нелегкой жизни, которая их ждет, о том, что сам измотан, не умеет быть веселым, обходительным, тем, которых называют симпатичными. Брови его хмурились, жесткая черточка («Морщина!» — удивилась Антонина) легла возле рта.
— Ты, если что, прости меня! — неумело попросил он. — Я могу и невнимательным оказаться, но, понимаешь ли, Туся, когда жизнь задает такие иногда чертовские головоломки, о которых ты и понятия не имеешь, приходится все свое внимание, да что внимание — всего себя на эту головоломку проклятую целиком бросить. Не решишь — труд многих людей погибнет, сами люди погибнут, неисчислимые беды обрушатся. И ходишь, словно блаженный или чумной. Простишь?
Молча она взяла его сухую большую руку и поцеловала.
— Это как понять? — спросил он. — Архиерей я?
— Нет, я люблю! — шепотом произнесла она. — Я люблю, и не надо мне ничего объяснять. Лучше я тебе одну простую вещь объясню сама: мне до партии далеко, я еще совсем никто, но что вы все — я это понимаю. Уж ты мне поверь, Леша, понимаю. Никаких трагедий в моей жизни не было, лгать не хочу, но самой ж и з н и не было. Понимаешь ты это?
— Понимаю! — с тихой лаской в голосе ответил он.
— Не было, как нет еще этой самой жизни в тех, кто не понимает того, что понемножку я начала понимать. Вот и все.
— Ну и хорошо, ну и добро! Кстати, помнишь, чье это слово?
— Какое?
— Добро. Родиона Мефодьевича Степанова, моряка моего.
На рассвете они вышли прогуляться на какую-то тихую, пустынную пристань. Пассажиры на «Украине» спали, матрос у трапа обозвал Антонину и Альтуса полуношниками.
— Мне бы ваше путешествующее положение, — сказал он, сладко и уютно позевывая, — я бы, уважаемые, насквозь весь рейс спал.
Где-то высоко, в белом свете прожектора, суровый голос повелевал:
— Вира помалу! Сказано помалу, а ты что? Вира помалу.
Антонина поежилась: неприятно, тяжело вспомнился Скворцов. Альтус о чем-то думал, негромко посвистывая. Вообще он часто нынче задумывался, словно отсутствуя.
Днем, когда они сидели на палубе в шезлонгах и смотрели, как кувыркаются дельфины, Альтус вдруг заговорил:
— Эмилио Мола, франкистский генерал, хитрая и умная гадина, в открытую объявил, что на Мадрид двинутся четыре колонны мятежников, но правительственный центр будет взят пятой колонной, которая уже находится в городе.
— Ты о чем это? — испуганно спросила Антонина.
— О том, что не умеют там справляться с такими пакостями…
— Ну?
— Вот и все.
В Сухуме Антонине очень захотелось съесть шашлык. Альтус соврал, что шашлыков он вообще не любит. Заказали один шашлык и одну бутылку боржома. Когда Антонина расправилась с мясом, Альтус вздохнул:
— Бывают еще шашлыки по-карски, с косточкой…
В Сочи он получил телеграфный перевод и, покуда «Украина» стояла у пристани, успел сам, на свой страх, купить Антонине пальто.
— Вы подумайте! — говорила Антонина, крутясь в каюте перед зеркалом. — Он меня уже одевает…
— Как куклу! — сказал Альтус.
— Так и живут миллионеры. Соскочил с парохода — бух — купил пальто. А в нем нельзя пойти обедать, Лешенька?
Обед заказали роскошный, с многими переменами и с пломбиром. Дошлый официант спросил:
— Кончилась диета, да? Поправились? Очень вас поздравляю, от всей души!
— Вот погоди, — говорил Альтус за обедом, — погоди, Туся, я еще тебе шубу справлю. Теплую, легкую…
— Из шиншиллей?
— Из чего?
— Это я в книжке читала. И сорти-де-баль тоже… Знаешь, у меня заячий палантин был, давно-давно…
И она рассказала ему про свой палантин и про трамвайный скандал. Он хохотал почти до слез, тряс головой, опять закатывался. А она говорила, медленно улыбаясь: