Лишь жертва отпущения может завершить незавершенность второй теории, покончить с насилием, привести к единству две теории инцеста. Перестав быть бесполезным и даже неудобным прологом, преддверием решающего насилия, убийство будет играть подобающую ему решающую роль: оно предстанет одновременно и как заключение кризиса, обрисованного самим Фрейдом, и как отправная точка культурного порядка, абсолютное и относительное начало всех инцестуальных запретов.
Мы еще не ставили вопрос об инцестуальных запретах отдельно от «Тотема и табу». У нас есть сильные подозрения, что основа этих запретов, как и многих других аспектов культурного порядка, — учредительное насилие, но мы еще не пришли к такому выводу нашими собственными средствами. Нас привело к нему динамическое прочтение «Тотема и табу». Первым связал проблему запретов с проблемой жертвоприношения Фрейд, и он же попробовал решить обе проблемы с помощью своей версии коллективного убийства. Если верно, что в случае жертвоприношения эту фрейдовскую версию нужно скорректировать в направлении жертвы отпущения, то и в случае инцестуальных запретов нужно сделать то же самое. Прежде чем перейти к обсуждению этого вопроса как такового, еще одно соображение о книге Фрейда покажет, что хотя предлагаемая поправка ведет в направлении наших собственных изысканий, она не навязана рассматриваемому тексту Фрейда, она не внесена извне, она действительно требуется тем, что в самом тексте есть самого динамического и потенциально плодотворного.
Нужно ненадолго вернуться к месту, которое в «Тотеме и табу» занимает первобытная орда. Гипотеза Дарвина, как мы видели выше, объясняет генезис инцестуальных запретов очень просто. Очевидно, что именно этим она поначалу и привлекла Фрейда. Эта гипотеза появляется в рамках первого обсуждения экзогамии. Коллективное убийство, вторая большая гипотеза книги — на этот раз чисто фрейдовская — появилась, видимо, позже, под воздействием этнографических штудий самого автора. Поначалу эти гипотезы друг с другом не связаны. У Дарвина убийства нет. Идея коллективного убийства внушена исключительно этнографическими материалами. И наоборот, в этих материалах, безусловно, нет ничего, что могло бы внушить гипотезу первобытной орды.
Сшивает эти две гипотезы Фрейд, и часто отмечался произвольный характер этой операции, смешивающей историческое и доисторическое, желающей извлечь из сравнительно поздних культурных данных информацию о событии принципиально уникальном и случившемся в баснословной древности.
Мало того что все это неправдоподобно, но при малейшем размышлении станет ясно, что это неправдоподобие еще и бесполезно: оно не отвечает никакой реальной потребности с точки зрения главных интуиции книги, ее подлинного смысла. Если Фрейд заимствует орду лишь по причине возможностей, которое она открывала для объяснения запретов, то нужно понять, почему же он от этой гипотезы не отказался, как только убийство, разрушив непрерывность между сексуальной монополией страшного Отца и запретами, фактически отменило эти самые возможности.
Если Фрейд хочет развить гипотезу убийства, ему незачем сохранять орду, если он сохранит орду, то убийство окажется скорее неудобным, чем полезным. Две эти гипотезы, в сущности, несовместимы; нужно было бы выбрать одну из них; если бы этот выбор был Фрейду ясен, он был бы вынужден выбрать убийство: лучшие части «Тотема и табу» посвящены тому, чтобы обосновать гипотезу убийства, показать, что ее требуют религиозные и этнографические факты. Орда, напротив, не требуется ничем; единственный интерес, который она представляла вначале, затем исчезает.
Но Фрейд выбора не делает. Он сохраняет убийство, но не отказывается и от орды; он не замечает, что орда уже лишилась своего raison d’être. Причина его ослепления ясна: именно орда замыкает коллективное убийство в отцовскую семантику, именно она делает всю тему бесплодной, заставляет ее выглядеть нелепо в доисторической изолированности и охраняет идеи психоанализа. Первобытная орда — идеальная конкретизация психоаналитического мифа. Снова мы натыкаемся на невидимую границу, которую никогда не пересекает мысль Фрейда.
И в этом случае психоаналитическое потомство будет усиливать реакционный элемент фрейдовской мысли. «Убитый отец» из «Тотема и табу» действительно не выдерживает критики, но, заявляя об этом, акцент нужно ставить на «отце», а не на «убитом». Основать буквально, но на самом деле это основания ложные. Все построено на мистификаторской путанице: хотят осудить слабость, а душат силу. В силу символичного парадокса наследники Фрейда, «сыновья», извлекают выгоду из реальной слабости «отца», из робости, в которой они с ним схожи, — чтобы надежнее избавиться от всего, в чем они несхожи, от всего, что в «Тотеме и табу» есть тревожащего и плодотворного. Хотят отсеять верное от ложного, и отсев этот, действительно, безошибочен: всегда оставляют ошибку и выбрасывают истину. Ошибка — это отец и психоанализ; истина — коллективное убийство и, как бы странно и невероятно это ни показалось, Фрейд-этнограф. Прогрессивное прочтение должно отвергнуть чуть ли не все, что сохраняет психоанализ, и сохранить все, что им отвергнуто.