— А к кому идете? — немного помолчав, спросила Донна Мария.
— К старой княгине Альберони, — ответил Андреа. — Католическое общество.
Солгал еще раз, так как инстинкт подсказывал ему, что имя Ферентино могло вызвать у Донны Марии какое-нибудь подозрение.
— Ну, прощайте, — прибавила она, протягивая руку.
— Нет, пройду до площади. Там ждет меня моя карета. Смотрите: вот мой дом.
И указал ей на дворец Цуккари, убежище залитое солнцем, производившее впечатление потемневшей и пожелтевшей от времени теплицы.
Донна Мария посмотрела.
— И раз вы знаете его, не зайдете ли разок… в душе?
— В душе всегда.
— Ранее субботы вечером не увижу вас?
— Вряд ли.
Раскланялись. Она с Дельфиной направилась по усаженной деревьями аллее. Он же сел в карету и удалился по Григорианской улице.
Явился к Ферентино с незначительным опозданием. Извинился. Елена с мужем была там.
Завтракали в веселой зале с гобеленами фабрики Барберини, представляющими Кукольное шествие в стиле Лоара. Среди этого грубоватого XVI века, начал искриться и трещать поразительный огонь злословия. Все три дамы были в веселом и бойком настроении. Барбарелла Вити смеялась своим мужским смехом, закидывая свою юношескую голову несколько назад; и ее черные глаза слишком часто встречались и сливались с зелеными глазами княгини. Елена острила с чрезвычайным оживлением; и казалась Андреа такою далекою, такою чужою, такой беззаботной, что он почти подумал: — Но вчерашнее — только сон? — Людовико Барбаризи и князь Ферентино не отставали от дам. Маркиз Маунт-Эджком взял на себя труд надоедать своему молодому другу, осведомляясь у него о предстоящих аукционах и рассказывая ему о романе Апулея «Метаморфозы», который он купил за несколько дней до этого за тысячу пятьсот лир: Рим, 1469, in folio. Время от времени он останавливался и следил за движениями Барбареллы; и в его глазах пробегал взгляд сумасшедшего, а по его ненавистным рукам — странная дрожь.
Озлобление, досада, нетерпение Андреа доходили до того, что ему не удавалось скрыть их.
— Уджента, вы не в духе? — спросила Ферентино.
— Отчасти. Заболела Мичинг Маллечо.
И тогда Барбаризи стал надоедать ему рядом вопросов о болезни лошади. А Маунт-Эджком опять принялся за свои «Метаморфозы». А Ферентино, смеясь, сказала:
— Знаешь, Людовико, вчера на Квинтетном собрании мы застали его за флиртом с незнакомой дамой.
— Да, — заметила Елена.
— Незнакомой? — воскликнул Людовико.
— Да, но ты может быть поделишься с нами сведениями. Жена нового министра Гватемалы.
— Ах да, понимаю.
— Ну и что же?
— Пока я знаю только министра. Играет все ночи напролет в клубе.
— Скажите, Уджента, она уже представилась королеве?
— Не знаю, княгиня, — с некоторым нетерпением в голосе ответил Андреа.
Эта болтовня становилась ему невыносимой, а веселость Елены причиняла ему ужасную пытку, соседство же мужа было ему противно, как никогда. Но более, чем на них, он сердился на самого себя. В Глубине его озлобления таилось чувство раскаяния по поводу только что отвергнутого счастия. Обманутое и оскорбленное жестоким поведением Елены сердце его с острым покаянием обращалось к другой; и он видел ее задумчивою в пустынной аллее, прекрасной и благородной, как никогда.
Княгиня встала, все встали и перешли в соседнюю залу. Барбарелла бросилась открывать рояль, исчезавший под широким из красного бархата чехлом, шитым тусклым золотом; и начала наигрывать «Тарантеллу» Бизе, посвященную Кристине Нильсон. Наклонившись над нею, Елена и Ева читали ноты. Людовико стоял за ними и курил папиросу. Князь исчез.
Лорд Хисфилд же не отпускал Андреа. Увел его в оконную нишу и стал рассказывать ему о каких-то урбинских эротических чашках, купленных им на аукционе кавалера Давилы; и этот резкий голос, с этим его приторным вопросительным оттенком, эти жесты, когда он показывал размеры чашек и этот то мертвый, то пронзительный взгляд из-под огромного выпуклого лба, — словом, вся эта омерзительная внешность была для Андреа, как пытка, столь жестокая, что он сжимал зубы, содрогаясь, как человек под ножом хирурга.
Теперь у него было одно желание: желание уйти. Он решил бежать на Пинчио, надеялся застать там Донну Марию, увести ее в виллу Медичи. Было, пожалуй, около двух часов. Он видел озаренный солнцем в лазурном небе карниз противоположного дома. Обернувшись, увидел у рояля группу дам в красном отблеске падавших на чехол лучей. К отблеску примешивался легкий дым папирос; а болтовня и смех сливались с отдельными аккордами, которые подбирала своими пальцами Барбарелла. Людовико что-то шептал на ухо своей кузине; и кузина, должно быть, передала это подругам, потому что снова раздался ясный и сверкающий хохот, как звук рассыпавшегося по серебряному подносу ожерелья. И Барбарелла вполголоса стала снова напевать песенку Бизе.
— Тра-ля-ля… Бабочка исчезла… Тра-ля-ля…
Андреа ожидал удобного мгновения, чтобы прервать разговор Маунт-Эджкома и проститься. Но коллекционер то и дело выкатывал связанные между собою без перерывов и промежутков периоды. Короткое молчание спасло бы мученика, но оно еще не наступило; и волнение росло с каждым мгновением.
— Да! Бабочка исчезла! Да! Ах! ах! ах! ах! ах! Андреа взглянул на часы.
— Уже два! Простите маркиз. Мне пора. И, подойдя к группе, сказал:
— Простите, княгиня. В два у меня в конюшне совещание с ветеринарами.
Очень поспешно простился. Елена подала ему кончики пальцев. Барбарелла дала ему плод в сахаре, прибавив:
— Отнесите от меня бедной Мичинг. Людовико хотел пойти вместе с ним.
— Нет, останься.
Поклонился и вышел. Стремглав, спустился по лестнице. Вскочил в карету, крикнув кучеру:
— Галопом на Пинчио!
Им овладело безумное желание найти Марию Феррес, вернуть счастье, от которого он недавно отказался. Крупная рысь его лошадей показалась ему недостаточно быстрой. Он судорожно смотрел, не видно ли наконец Троицы, усаженной деревьями дороги, решетки.
Карета проехала за решетку. Приказал кучеру умерить рысь и объехать все аллеи. Сердце у него подскакивало всякий раз, когда появлялась издали между деревьев женская фигура, но тщетно. На площадке он слез; пошел маленькими, закрытыми для экипажей дорожками, осматривая каждый уголок, — тщетно. Сидевшие на скамейках из любопытства провожали его глазами, так как его беспокойство было явно.
Так как вилла Боргезе была открыта, Пинчио тихо отдыхал под этой томною улыбкой февраля. Редкие кареты и редкие пешеходы нарушали мир холма. Еще обнаженные, беловатые, иногда слегка синеватые деревья вздыбили свои ветки к нежному небу, усеянному весьма редкою паутиною, которую ветер отрывал и развевал своим дуновением. Пинии, кипарисы и другие вечно зеленые растения принимали оттенок общей бледности, бледнели, обесцвечивались, сливались с общим однообразием. Различие стволов, узорное сплетение веток придавали большую торжественность однообразию статуй.
Разве в этом воздухе еще не носилась какая-то частица печали Донны Марии? Прислонившись к решетке виллы Медичи, Андреа стоял несколько минут как бы подавленный чудовищным бременем.
И такое положение вещей продолжалось и в ближайшие дни, с теми же пытками, с еще худшими пытками, с еще более жестокою ложью. Благодаря нередкому в нравственном падении людей интеллекта явлению, у него была теперь одна ужасающая ясность сознания, ясность неизменная, без помрачений, без уклонений. Он знал, что делал, и потом осуждал то, что сделал. И его отвращение к самому себе было равносильно бессилию его воли.
Но сама его неровность и его нерешительность, и его странное молчание, и его странные излияния, и, словом, вся своеобразность его выражений, вызывавшаяся подобным душевным состоянием, только увеличивала, возбуждала страстное сострадание Донны Марии. Она видела его страдание, это мучило ее и наполняло нежностью; она думала: — Мало-помалу, я исцелю его. — И мало-помалу, сама того не замечая, она начинала утрачивать силы и склоняться к желанию пациента.