— Я жду, Мария. Не требую от вас ничего. Держу мое обещание. Жду высшего часа. Чувствую, что он пробьет, потому что сила любви непобедима. И исчезнет в вас всякий страх, всякий ужас; и слияние тел будет казаться вам столь же чистым, как и слияние душ, потому что одинаково чисто всякое пламя…
Своею обнаженною рукою он сжимал ее руку в перчатке. Сад казался пустынным. Из дворца Академии не доносилось никакого шума, никакого голоса. В безмолвии был ясно слышен плеск фонтана посередине площади; к Пинчио стрелою протянулись аллеи, как бы замкнутые в двух стенах из бронзы, на которой не умирала вечерняя позолота; неподвижность всех форм вызывала образ окаменелого лабиринта, верхушки тростника вокруг бассейна были неподвижны, как статуи.
— Мне кажется, — сказала сиенка, примкнув ресницы, — что я не террасе в Скифанойе, далеко, далеко от Рима, одна… с тобою. Закрываю глаза, вижу море.
Она видела, как из ее любви и из безмолвия возникал великий сон и разливался в сумерках. Под взглядом Андреа она замолчала; и слегка улыбнулась. Она сказала — с тобою! Произнося это слово, закрыла глаза, и ее рот показался более лучезарным, точно в нем сосредоточился и свет, скрытый ресницами и веками.
— Мне кажется, что все предметы не вне меня, но что ты создал их в моей душе для моей радости. Эту глубокую иллюзию я чувствую в себе всякий раз, когда передо мной зрелище красоты и когда ты близ меня.
Она говорила медленно, с отдельными перерывами, точно ее голос был как запоздалое эхо другого неуловимого голоса. Поэтому ее слова отличались своеобразным оттенком, приобретали таинственный звон, казалось, доносились из самых затаенных глубин существа; то не был обычный несовершенный символ, то было глубокое, более живое выражение, трансцендентное, с более широким значением.
«С ее уст, как с полного медвяною росою гиацинта, капля за каплей ниспадает жидкий шепот, заставляющий чувства замирать от страсти, сладкий, как перерывы в подслушанной в экстазе музыке миров». Поэт вспоминал стихи Перси Шелли. Он повторил их Марии, чувствуя, что его побеждает ее волнение, что он проникается чарою часа, восторгается обликом вещей. Когда он хотел обратиться к ней с мистическим ты, им овладел трепет.
— Ни в одной из самых возвышенных грез моей души, мне никогда не удавалось вообразить себе подобную высоту. Ты превыше всех моих идеалов, ты сверкаешь ярче всех сияний моей мысли, ты озаряешь меня светом, который почти невыносим для меня…
Она стояла у перил, положив руки на камень, подняв голосу, бледнее, чем в то памятное утро, когда она шла среди цветов. Слезы переполняли ее полузакрытые глаза, сверкали из-под ресниц; и, глядя так перед собою, сквозь пелену слез она видела, как небо становилось розовым.
В небе как бы шел дождь из роз, как в тот раз, когда в октябрьский вечер за холмом Ровильяно умирало солнце, зажигая пруды в лесу Викомиле. «Розы, розы и розы падали всюду плавно, густо и мягко, наподобие снежного вихря на заре». Вечно зеленая и лишенная цветов вилла Медичи принимала на вершинах своих суровых древесных стен бесчисленные мягкие лепестки, ниспадавшие с небесных садов.
Она повернулась, чтобы идти вниз. Андреа следовал за нею. Молча шли к лестнице; смотрели на раскинувшийся между террасой и Бельведером лес. Казалось, что сияние удержалось на опушке, где вздымаются две сторожевых гермы, и не могло разорвать темноты; казалось, что эти деревья ветвились в другой атмосфере или в темной воде, в морской глубине, похожие на растения океана.
Внезапный страх овладел ею; она спешила к лестнице, прошла пять или шесть ступеней; остановилась растерянная, дрожа, слыша в тишине, как биение ее крови раздавалось с чудовищным шумом. Вилла скрылась из виду; сдавленная двумя стенами, влажная, серая, поросшая травою лестница была печальна, как лестница в подземной тюрьме. Она увидела, как Андреа неожиданным движением нагнулся к ней, чтобы поцеловать ее в губы.
— Нет, нет, Андреа… Нет!
Он протягивал руки, чтобы удержать ее, привлечь.
— Нет!
Страстно она схватила его руку, поднесла ее к губам; страстно поцеловала ее два раза, три раза. Потом, как безумная, бросилась вниз по лестнице к дверям.
— Мария! Мария! Остановитесь!
Они очутились лицом к лицу у запертой двери, бледные, тяжело дыша, охваченные ужасною дрожью, смотря друг другу в искаженные глаза, слыша шум своей крови в ушах, готовые задохнуться. И в одно и то же время в дружном порыве обнялись, поцеловались.
Боясь лишиться чувств, прислонясь к двери, с движением последней мольбы она сказала:
— Не надо больше… Умираю.
Один миг стояли лицом к лицу, не прикасаясь друг к другу. Казалось, что над ними тяготело все безмолвие виллы, в этом тесном, окруженном высокими стенами месте, похожем на раскрытый гроб. Было ясно слышно глухое и отрывистое карканье собиравшихся на крыше дворца или носившихся в воздухе ворон. И странное чувство страха снова овладело сердцем женщины. Она бросила вверх, на верхний край стен испуганный взгляд. Собралась с силами, сказала:
— Теперь можем уйти… Можете открыть. Впопыхах у задвижки ее рука встретилась с рукою
Андреа.
И так как она прошла мимо двух каменных колонн под жасмином без цветов, Андреа сказал:
— Смотри! Жасмин цветет.
Она не повернулась, но улыбнулась; и улыбка была печальна, полна теней, которые возникали в этой душе при внезапном воспоминании написанного на балконе имени. И в то время как она шла по таинственной аллее, чувствуя, что поцелуй взволновал всю ее кровь, неумолимая тревога запечатлевала в ее сердце это имя, это имя!
XIV
Открывая большой потайной шкаф, таинственную библиотеку, маркиз Маунт-Эджком говорил Сперелли:
— Вы бы потрудились сделать мне рисунки для застежек. Том — in quarto, помеченный Лампсаком, как «Афродиты» Нерсиа: 1734. Резьба мне кажется тончайшей. Судите сами.
Он протянул Сперелли редкую книгу. Была озаглавлена — Gerwetii De Concubitu libri tres, — и украшена сладостными виньетками.
— Вот эта фигура очень важна, — прибавил он, указывая пальцем на одну из виньеток, представлявшую неописуемое соединение тел. Это — новая вещь, которой я еще не знал. Ни один из моих эротических авторов не упоминает о ней…
Продолжал разговаривать, рассуждая о подробностях, водя по линиям рисунка этим своим беловатым пальцем, волосатым на первой фаланге и кончающимся острым блестящим ногтем, несколько посинелым, как ноготь у четвероруких. Его слова проникали в уши Сперелли с жестоким треском.
— Это голландское издание Петрония великолепно. А вот это — «Erotopaegnon», напечатанный в Париже в 1798. Вы знаете поэму, приписываемую, Джону Уилксу, под заглавием «An essay on woman?»[27] Вот издание 1763 года…
Собрание было редчайшее. Обнимало всю французскую пантагрюэлеву литературу и рококо: приапеи, эсхатологические фантазии, монахологию, комические восхваление, катехизисы, идиллии, романы, поэмы от «Сломанной трубки» Вадэ до «Опасных связей», от «Аретина» Огюстена Карраша до «Горлиц» Зельма, от «Открытий бесстыдного стиля» до «Фобла». Обнимало все наиболее утонченное и наиболее низкое, что создал в веках человеческий ум в толкование священного гимна богу Лампсака: Salve, sancte pater.[28]
Коллекционер брал книги с полок и, не переставая говорить, показывал их молодому другу. Его развратные руки начинали ласкать развратные книги в кожаных переплетах и в переплетах из драгоценных тканей. Он то и дело тонко улыбался. И в его серых глазах под огромным выпуклым черепом мелькала молния безумия.