Он еще слышал ее голос, незабвенный голос. И в его мысли вплелась Елена Мути, приблизилась к другой, слилась с другою, вызванною этим голосом; и мало-помалу, направила его мысли на чувственные образы. Постель, где он отдыхал, и все окружающие предметы, свидетели и соучастники прежнего опьянения, мало-помалу начинали подсказывать ему чувственные образы. Из любопытства он начал в своем воображении раздевать сиенку, окружать ее своим желанием, придавать ей положение покорного тела, видеть ее в своих объятиях, обладать ею. Материальное обладание этой столь непорочной и столь чистой женщиной показалось ему самым возвышенным, самым новым, самым редким наслаждением, какого он мог бы добиться; и эта комната показалась ему самым достойным принятия этого наслаждения местом, потому что придала бы особенную остроту чувству осквернения и святотатства, которым по его замыслу должен был сопровождаться тайный акт.
Комната была обвеяна святостью, как часовня. Здесь были собраны почти все бывшие у него церковные материи и почти все гобелены религиозного содержания. Постель стояла на возвышении с тремя ступенями под венецианским балдахином из полосатого бархата XVI века, с фоном из вызолоченного серебра и золотыми рельефными украшениями линялого красного цвета; он должно быть был в старину ризою, так как в рисунке были латинские надписи и плоды Жертвоприношения; виноград и колосья. В головах постели был маленький, тончайшей работы, фламандский гобелен, шитый золотом, изображавший Благовещение. Другие гобелены, украшенные гербами рода Сперелли, закрывали стены с полями снизу и сверху, где были вышиты события из жизни Девы Марии и деяния мучеников, апостолов и пророков. Воздух с изображением Притчи о мудрых и глупых девах и два куска ризы закрывали камин. Церковная мебель из резного дерева XV века довершала благочестивые украшения вместе с майоликой Луки делла Роббиа и стульями с покрытыми церковной материей спинками и сидениями, где была изображена история сотворения мира. И всюду с изысканным вкусом для украшения и удобства были разложены другие церковные материи: покрывала для чаши, покрывала для крещения, крышки от чаш, ризы, нарукавницы, епитрахили, стихари, воздухи. На каминной доске, как на алтаре, сиял триптих Ганса Мемлинга, «Поклонение волхвов», разливая в комнате лучезарность образцового произведения искусства.
В некоторых вышитых надписях, среди слов ангельского приветствия, мелькало имя Марии; и во многих местах попадалось большое М; в одном оно было даже вышито жемчугом и гранатами. — Разве входя в эту комнату, — думал утонченный обойщик, — она не подумает, что входит в обитель своей Славы? — И долго с наслаждением, мысленно представлял греховный образ среди священных изображений; и еще лишний раз эстетическое чувство и утонченная чувствительность затмили и подделали в нем прямое и человеческое чувство любви.
Стефен постучался в дверь и сказал:
— Смею доложить господину графу, что уже три.
Андреа встал; и прошел в восьмиугольную комнату одеваться. Солнце проникало сквозь кружевные занавески, рассыпалось искрами по мавританским обшивками, по бесчисленным серебряным вещам, по барельефам древнего саркофага. Все эти разнообразные блестки наполняли воздух зыбкой веселостью. Он чувствовал себя радостным, совершенно здоровым, полным жизни. То, что он был у себя дома, наполняло его невыразимою отрадой. Внезапно просыпалось все, что было в нем наиболее безрассудного, наиболее суетного, наиболее светского. Казалось, что окружающие предметы обладали способностью пробудить в нем прежнего человека. Вновь проснулось духовное любопытство, гибкость и всесторонность. И у него уже начинала появляться потребность задушевно беседовать, повидать друзей, повидать подруг, наслаждаться. Почувствовал большой аппетит; и приказал слуге подавать завтрак.
Он редко обедал дома; но для чрезвычайных случаев, для какого-нибудь любовного завтрака или для галантного ужина, у него была комната с неаполитанскими обоями редкой работы XVIII века, заказанные в 1766 году Карлом Сперелли царскому ткачу, римлянину Пьетро Дуранти, по рисункам Джиролами Стораче. Семь стенных квадратов с некоторой величавой пышностью в стиле Рубенса, представляли эпизоды вакхической любви; на занавесках же, на дверных и оконных карнизах были плоды и цветы. Бледная и порыжелая позолота, преобладающая, — жемчужный цвет тел, киноварь и темная лазурь составляли нежную и полную гармонию.
— Когда придет герцог Гримити, — сказал он слуге, — просите.
Опустившееся к горе Марио солнце бросало лучи даже сюда. Доносился грохот карет на площади Троицы. Казалось, что после дождя над Римом разлилась вся лучистая белизна римского октября.
— Раскройте ставни, — сказал он слуге.
И грохот стал громче; пахнуло теплым воздухом; занавески еле-еле колебались.
— Божественный Рим! — подумал он, всматриваясь в небо из-за длинных занавесок. И непреодолимое любопытство увлекало его к окну.
Рим был окрашен в очень светлый цвет аспида, с несколько неопределенными, как на выцветшей картине, линиями под влажным и свежим небом Клода Лорэна, усеянным прозрачными тучами в чрезвычайно подвижных сочетаниях, придававшими свободным промежуткам неописуемую нежность, как цветы сообщают зелени новую прелесть. В далях, на последних возвышенностях, аспид переходил в аметист. Длинные и тонкие полосы паров пронизывали кипарисы горы Марио, как текучие пряди волос в бронзовом гребне. Вблизи, пинии Пинчо вздымали золотистые шатры. Обелиск Пия VI на площади казался агатовым стеблем. При этом богатом осеннем свете все предметы принимали более богатый вид.
— Божественный Рим!
Он не мог насытиться зрелищем. Смотрел на вереницу проходивших под церковью красных семинаристов; потом на черную карету прелата, запряженную парой вороных с распущенными хвостами; потом на другие кареты, открытые, с дамами и детьми. Узнал княгиню Ди Ферентино с Барбареллой Вити; потом графиню Ди Луколи, правившую парой пони в сопровождении своего датского дога. Над его душой пронеслось дыхание давнишней жизни, смутило его и вызвало в нем волнение неопределенных желаний.
Отошел от окна и вернулся к столу. Солнце зажигало перед ним хрусталь, как зажигало прыгающих вокруг Силена сатиров на стене.
Слуга доложил:
— Господин герцог и два других господина.
Вошли герцог Ди Гримити, Людовико Барбаризи и Джулио Музелларо, Андреа же встал и направился им навстречу. Все трое, один за другим, поцеловались с ним.
— Джулио! — воскликнул Сперелли, видя друга после двух с лишнем лет. — Давно ли в Риме?
— С неделю. Хотел писать тебе в Скифанойю, но потом предпочел ждать твоего возвращения. Как поживаешь? Нахожу, что ты немного похудел, но хорошо. Только здесь в Риме узнал о твоей истории; иначе прискакал бы из Индии, лишь бы быть твоим секундантом. В первых числах мая я был в Падмавати, в Багаре. Сколько мне нужно рассказать тебе!
— А сколько мне тебе!
Снова сердечно пожали друг другу руки. Андреа казался чрезвычайно веселым. Этот Музелларо был ему дороже остальных друзей своим благородным умом, остротою своей мысли, утонченностью своей культуры.
— Руджеро, Людовико, садитесь. Джулио, сядь сюда.
Он предложил папирос, чаю, ликеров. Завязался чрезвычайно оживленный разговор. Руджеро Гримити и Барбаризи сообщали римские новости в виде маленькой хроники. Дым подымался в воздух, окрашиваясь почти горизонтальными лучами солнца; обои окрашивались в гармоничный теплый и мягкий цвет; запах чая смешивался с запахом табака.