Наклоняясь и выглядывая, ожидающий под чарою этого чуда чувствовал, что в нем воскресли заветные призраки любви, и лирические высоты чувства искрились, как ледяные копья решетки при луне. Но он не знал, какую из двух женщин он предпочел бы при этой фантастической обстановке: одетую ли в пурпур Елену Хисфилд или же облеченную в горностай Марию Феррес. И так как его душа сладостно медлила в нерешительности выбора, то выходило, что среди тревоги ожидания два волнения, действительное из-за Елены и воображаемое из-за Марии, смешались и странно слились.
В безмолвии где-то поблизости пробили часы с ясным и дрожащим звоном; и казалось, что нечто стеклянное давало трещину при каждом ударе. На призыв откликнулись часы на церкви Св. Троицы; откликнулись часы Квиринала; слабым звоном откликнулись издали и другие часы. Было одиннадцать с четвертью.
Напрягая зрение, Андреа смотрел на портик. — Неужели она решится пройти сад пешком? — Вспомнил фигуру сиенки в ярком блеске. Образ сиенки возник невольно, затмил другой, и победила чистота, Candida super nivem.[25]
Лунная и снежная ночь была, стало быть, во власти Марии Феррес, как бы под непреодолимым звездным влиянием. Из царственной чистоты вещей символически возникал образ чистой любовницы. Сила Символа покоряла душу cнега.
И тогда, все высматривая, не идет ли другая, он отдался мечте, которую подсказывала ему внешность вещей.
Это была поэтическая, почти мистическая мечта. Он ждал Марию. Мария избрала эту сверхъестественной белизны ночь, чтобы принести в жертву его желанию свою собственную белизну. Все белые вещи кругом, знающие о великом заклании, ждали прихода сестры, чтобы сказать привет и аминь. Безмолвие жило.
«Вот она идет: грядет по лилиям и снегу. Закутана в горностай; со связанными и скрытыми в одной косе волосами; ее шаги легче ее тени; луна и снег не так бледны, как она. Привет тебе.»
«Ее сопровождает тень, синяя, как свет, окрашенный лазурью. Огромные и бесформенные лилии не поникают перед нею, потому что их сковал холод, потому что холод сделал их похожими на асфодели, озаряющие тропинки Гадеса. Но у них, как у лилий христианского рая, есть голос; они говорят: — Аминь.»
«Да будет так. Обожаемая идет на казнь. Да будет так. Она уже близится к ожидающему; холодная и безмолвная, но с пылающими и красноречивыми глазами. И от жмет ее руки, дорогие руки, закрывающие язвы и раскрывающие сны; целует их. Да будет так.»
«То здесь, то там исчезают высокие на колоннах церкви, верхушки сводов и акантов которых освещены снегом. Исчезают погруженные в лазурный блеск форумы, откуда вздымаются к луне остатки портиков и арок, несвязанных больше со своими собственными тенями. Исчезают изваянные из хрустальных глыб фонтаны, проливающие не воды, а свет.»
«И он потом целует ее уста, ее милые уста, не знающие лживых слов. Да будет так. Из развязанного узла выливаются волосы, как огромный темный поток, где, казалось бы собрана вся ночная тьма, укрывшаяся от снега и луны. Своими власами затмит тебя и под власами прегрешит. Аминь».
А другая не являлась! И в безмолвии и поэзии снова падали людские часы, раздаваясь с римских колоколен и башен. Редкие кареты бесшумно спускались к площади по улице Четырех Фонтанов или с трудом поднимались к церкви Св. Марии Маджоре; и желтели, как топазы на свету, фонари. Казалось, что с приближением ночи к своей полноте ясность возрастала и становилась прозрачнее. Узоры решеток искрились, точно по ним выткались серебряные кружева. На окнах дворца в виде алмазных щитов сверкали большие круги ослепительного света.
Андреа подумал: — А если она не придет?
Это странная лирическая волна, пронесшаяся над его душою во имя Марии, скрыла тревогу ожидания, утишила нетерпение, отвлекла желание. На один миг ему улыбнулась мысль, что она не придет. Потом снова и еще сильнее его охватила мука неизвестности и смутил образ страсти, которою он может быть наслаждался бы там внутри, в этом своего рода маленьком теплом алькове, где розы дышали таким нежным запахом, и, как в Сильвестров день, его страдание обострилось тщеславием, так как он прежде всего сожалел о том, что такое изысканное приспособление любви может пропасть без всякой пользы.
Внутри кареты холод умерялся постоянным теплом металлических цилиндров с кипятком. Связка белых, снежных, лунных роз лежала на столике перед сидением. Шкура белого медведя закрывала колени.
Поиски за своего рода симфонией en blanc majeur были очевидны и по многим другим мелочам. Как король Франциск I на оконном стекле и граф Сперелли собственноручно начертал на стекле дверцы изящное изречение, сверкавшее на налете от дыхания, как на опаловой ленте:
Часы пробили в третий раз. До полуночи оставалось 15 минут. Ожидание тянулось слишком долго: Андреа уставал и раздражался. В комнатах, занятых Еленою, в окнах левого крыла не было видно другого света, кроме внешнего света луны. — Значит придет? Но как? Украдкою? Или под каким-нибудь предлогом? Лорд Хисфилд разумеется в Риме. Чем она объяснит свое ночное отсутствие? — И снова в душе старинного любовника возникло острое любопытство, возбуждаемое отношениями между Еленой и мужем, их супружескими узами, их совместным образом жизни в одном и том же доме. И снова ревность уколола его и вспыхнуло желание. Он вспомнил веселые слова, сказанные как-то вечером Джулио Музелларо по адресу мужа; и решил завладеть Еленой во что бы то ни стало, для утехи и на зло. — Ах, если бы только она пришла!
Появилась карета и въехала в сад. Он нагнулся и стал смотреть; узнал лошадей Елены; разглядел внутри всю женскую фигуру. Карета исчезла под колоннами. Им овладело сомнение. — Значит, она возвращалась из города? Одна? — Напрягая зрение, он упорно смотрел на портик. Карета через сад выезжала наружу, сворачивая в улицу Разеллу: была пуста.
До предельного часа оставалось две или три минуты; а она не приходила! Час пробил. Ужасная тревога охватила обманутого. Она не приходила!
Не понимая причины ее неточности, он стал к ней враждебен; почувствовал внезапный прилив злобы; в нем даже мелькнула мысль, что она хотела его унизить, наказать, или что она хотела удовлетворить свою причуду, довести до отчаянья его желание. Через трубку приказал кучеру:
— Квиринальская площадь.
Он отдавался влечению к Марии Феррес; снова ушел в смутное чувство нежности, которое после дневного визита оставило в его душе благоухание и подсказало ему поэтические мысли и образы. Недавнее разочарование, которое он понял, как доказательство ненависти и злобы Елены, сильно толкало его к любви и к доброте сиенки. Сожаление о потерянное прекраснейшей ночи возрастало, но лишь под отражением недавно снившегося сна. И, воистину, это было одна из прекраснейших ночей, какие промелькнули в небе Рима; это было одно из тех зрелищ, которые подавляют человеческую душу безмерною печалью, потому что превосходят всякую силу восхищения и не поддаются полному пониманию умом.
Квиринальская площадь вся белела, более просторная от белизны, одиноко сверкая над безмолвным Городом, как олимпийский акрополь. Окрестные здания величаво высились в открытом небе: высокая папская дверь Бернини в королевском дворце с ложей над нею, обманывала зрение, отделялась от стены, выступая вперед, отдельная в своем ассиметричном великолепии, вызывая образ изваянного из метеорного камня мавзолея; богатые архитравы Фуги во дворце Совета выдавались над косяками и колоннами, преображенным странным скоплением снега. Божественные посреди ровного снежного поля, колоссы, казалось, были выше всего остального. Линии Диоскуров и лошадей удлинялись на свете; широкие спины сверкали, точно были украшены лучезарными чепраками; сверкала и поднятая рука каждого полубога. И над ними, между лошадьми, вскидывался обелиск; внизу же открывалась чаша фонтана; и струя и игла обелиска поднимались к луне, как алмазный стебель и гранитный.