Воистину, она была еще более соблазнительна, чем тогда. Некая пластическая тайна ее красоты стала еще темнее и увлекательнее. Ее голова с низким лбом, прямым носом, дугообразными бровями, отличалась таким чистым, таким строгим, таким классическим очерком, что, казалось, выступала из кружка сиракузской медали, при чем ее глаза и рот имели противоположное выражение: выражение страсти, глубокое, двусмысленное, сверхчеловеческое, какое только редкому, проникнутому всем глубоким извращением искусства, современному уму удавалось влить в бессмертные женские типы, как Мона Лиза и Нелли О'Брайен.
«Теперь она принадлежит другому», думал Андреа, всматриваясь в нее. «Другие руки касаются ее, другие уста целуют». И в то время, как ему не удавалось вызвать в своем воображении образ своего слияния с ней, другой образ снова возник перед его глазами с неумолимой ясностью. И в нем вспыхнуло острейшее желание узнать, раскрыть, спрашивать.
Из-под крышки закипевшего сосуда стал вырываться пар, и Елена наклонилась к столу. Налила немного воды в чайник; потом положила два куска сахару, только в одну из чашек; потом прибавила в чайник еще немного воды; потом потушила голубой огонь. Она проделала все это с какою-то почти нежной заботливостью, ни разу не повернувшись к Андреа. Душевная тревога разрешилась теперь в какое-то полное такой нежности умиление, что она почувствовала, как горло сжимается у нее и глаза становятся влажными; и была уже не в силах сдержать себя. Столько противоречивых мыслей, столько противоречивых волнение и душевной тревоги слилось теперь в одной слезе.
Она случайно толкнула свою серебряную сумку с визитными карточками и уронила ее на пол. Андреа поднял ее и стал рассматривать резные ленты. На каждой была сентиментальная надпись: From Dreamland — A stranger hither. — Из царства Снов — Чужая здесь.
Когда он поднял глаза, Елена передала ему дымящуюся чашку чаю, с подернутою слезами улыбкой. Он заметил эту пелену; и при этом неожиданном проявлении нежности, им овладел такой порыв любви и благодарности, что он поставил чашку, опустился на колени, схватил руку Елены и прижался к ней устами.
— Елена! Елена!
Говорил тихим голосом, на коленях, так близко, что, казалось, хотел пить ее дыхание. Жар был искренний, и только слова лгали иногда. — «Он любил ее, любил всегда, — никогда, никогда не в силах был забыть ее! Встретив ее снова, почувствовал, как его страсть с такою силою снова вспыхнула в нем, что он почти ужаснулся каким-то мучительным ужасом, как если бы, при вспышке молнии, он увидел крушение всей своей жизни».
— Молчите! Молчите! — сказала Елена, смертельно бледная, с искаженным болью лицом.
Все еще на коленях, воспламеняясь воображаемым чувством, Андреа продолжал.
«Он почувствовал, что в этом неожиданном бегстве она унесла с собою большую и лучшую часть его существа. Потом же, он не в силах был бы выразить ей всю нищету своих дней, всю тоску сожаления, неуклонное, неутомимое, разъедающее душу страдание. Его печаль росла, разрывая все преграды, она пересилила его. печаль была для него в глубине всех вещей. Уходящее время было для него как невыносимая пытка. Он не столько оплакивал счастливые дни, сколько сожалел о днях, проходивших теперь бесполезно для счастия. От первых у него оставались по крайней мере воспоминания, эти же оставляли в нем глубокое сожаление, почти угрызение… Его жизнь уничтожала самое себя, нося в себе неугасимое пламя единственного желания, неизлечимое отвращение ко всякой иной радости. Порою, почти бешеные порывы иступленной алчности, жажды наслаждения овладевали им; какое-то бурное возмущение неудовлетворенного сердца, вспышка надежды, которая все еще не хотела умирать. А иногда ему казалось, что он окончательно уничтожен; и содрогался перед чудовищными пустыми безднами в своем существе: от всего пожара молодости у него осталась только горсть золы. А иногда, подобно исчезающим с зарею снам, все его прошлое, все его настоящее исчезало; отрывалось от его сознания и падало, как тленная шелуха, как ненужная одежда. Он больше не помнил ничего, как человек перенесший долгую болезнь, как изумленный выздоравливающий. Наконец, он начал забывать; чувствовал, как душа его тихо погружалась в смерть… Но вдруг, из этого забывчивого покоя возникало новое страдание и ниспроверженный, было, идол, как неискоренимый побег, становился еще выше. Она, она была этим идолом, который сковывал в нем всякую волю сердца, подрывал в нем все силы ума, замыкал в нем все наиболее сокровенные пути к иной любви, к иной боли, к иной мечте, навсегда, навсегда»…