– Нет, государь, о чем сказывать изволишь, невдомек мне, – слукавил осторожный старик.
Этим он показал, что слухи еще очень слабы, если не дошли до него, до патриарха Московского. Да и с себя снимал ответственность за то, что вовремя не сообщил об уходе двух своих слуг.
Почему-то вдруг подумалось теперь Иову, что между слухами и этим бегством есть какая-то несомненная, хотя бы и отдаленная, связь.
– Ладно, добро… Пусть сеют ветер… На голову свою! Бурею крыши с ихних же палат высоких, а то… и головы с плеч снесет… Милостив я был доселе… Прощал, дарил, не зря сказал при венчанье, что последнюю рубаху снять готов, только бы люди в моем царстве нужды да зла не знали… Они мешать желают в этом… Так я мозги ихние, тупые, лукавые, с придорожного грязью смешаю! Царя Ивана припомню для них. Да гляди, не так слепо стану разить. По выбору… Да пытать велю, похитрее Малюты… Положу над водою – и жаждой заморю. Детей ихних…
Тут вдруг Борис остановился, вспомнил о своих детях и огромным усилием воли укротил порыв.
– Пусть же берегутся нам вредить и губить царство! Землею всею, Богом избран я. На Бога идут. Он их и покарает… С чем ты, святый отче, припожаловал? С добром али с худом? Что-то лицо у тебя великопостное, хоша и не та пора сейчас?
– Так, повидать тебя пожелалось, а тут заодно вести, говоришь ты, пришли. Какие, государь, сын мой возлюбленный?
– Про Димитрия, про царенка Углицкого… Неведомой женки седьмой, женищи незаконной беззаконное дите. И жив бы он был, – не царевич, не трону наследник. Мало ль их таких, у государей, бывает? Всех и на трон сажать? Места не станет… А умер, допустил Господь, сам себе конец положил, – и буде. О чем толковать? Нет, вишь! Оживить мертвеца надумали, из могилы поднять хотят. Не умер-де. Другого-де убили злодеи подосланные. А кому подсылать надо было, а?
– Вестимо, некому было, государь, чадо мое. Ясное дело: не нужен и не страшен был ни для кого мальчонка, седьмой жены сын.
– Ну вот, дело говоришь, отче! А они… У-у, треклятые… «Жив Димитрий…» Слыхал?
– Да что ты! Да неужто! Творец Небесный. Вот она злоба диавола! О-ох…
– Да, диаволы, верно, отче-владыко святый… Диаволы! Мертвецом пугать задумали. Поиспужаю я их… живыми палачами… Ну да ладно… Так про что ты, владыко?
– Да дело и пустое вовсе! Был диакон у меня на подворье, лядащий человечина. Грамотей только бойкий. А иные сказывали – и чернокнижьем не брезговал. Да я не верю. Нет того дела, милостию Божией, у нас на Москве. И раньше, бывало, загуливал он. Пропадал на время.
– Ну, ну, что же? Не тяни, отче.
– А ныне – и вовсе сгинул.
– Молодой, старый? – словно соображая что-то новое, важное, спросил быстро Борис.
– Так, середних лет. Тридцать два либо тридцать три ему… за тридцать, скажем. Не более. А в Старицу к родне отпросился он, сказывают. Я там расспросы завел: сказывают, не было их там и не приходили вовсе они.
– Они?! Кто еще там «они»?
– Да с ним, с диаконом, с Гришкой с Отрепьевым, паренек еще увязался. Писцом у меня сидел. Больно четко да скоро писать был мастак. Вот и он за тем, за Гришкой, увязался. Обоих нет… Поискать бы не велишь ли… про всяк случай…
– Он, за тем! Парнишко, говоришь? А велик ли?
– Годов семнадцать, поди, или больше годком… На возрасте парнишко. Смышленый такой…
– Звать как? Собою каков?
– Димитрием звать, Сиротою… Крепкой такой… лицо широкое, прият… Да что с тобой, государь? Григорь Васильич, дохтура зови… Что с государем?
Григорий Годунов, бывший тут же, сам уже кинулся за дверь, испугавшись того, что стало с царем.
Вскочив с кресла, Борис взмахнул руками, ухватился за ворот рубахи и разорвал его, как будто воздуху не стало в покое. Лицо его приняло багрово-синеватый оттенок, глаза выкатились из орбит, побелелые сразу, пересохшие губы ловили воздух, судорожно раскрываясь и сжимаясь. Глухой удушливый хрип послышался из груди, которая поднялась высоко и не могла никак опуститься, заработать с обычной силой и ритмом.
Несколько мгновений продолжалось это, затем грудь стала порывисто дышать, лицо потеряло свой ужасный мертвенный оттенок, глаза снова вошли в орбиты.
Когда Григорий Годунов вошел обратно со Щелкаловым, не ожидая доктора, за которым послали людей, – царь махнул им рукой.
– Не зови никого… не надо… Бывает со мной. Удушье мое обычное… Пустое.
Хриплый, усталый голос Бориса звучал так странно. Он избегал встретиться взглядом с окружающими, как будто поднялись в нем воспоминания о каком-то постыдном, никому не ведомом, полузабытом деле, совершенном в прошлом и не искупленном еще.
– Добро, владыко святый… Мы тут подумаем. Звать как… тово… парнишку? Ты сказывал, кажись? Да не расслышал я… Кровь в голову вступила. Прозванье его какое? Знать нам надобно.
– Звать? А вот невдомек, верно ли сам я памятую? Так, был… самый невидный паренек. Твердо и не вспомню… Мишка ли? Митька ли? Митька и есть. А прозванье? Да Сирота! Так прозванье одно и было ему – Сирота.
– Безымянный! Димитрий? Добро. И на том спаси тя Бог, отче-владыко, что впору нам сказал… о Сироте… о Мишке ли… Митьке ли? – снова овладевая собой, обычным властным, слегка укорливым тоном заговорил Борис. – Час добрый… Со Христом!
Проводив патриарха, Борис обратился к дьяку Щелкалову:
– Ты тут дожидался? Добро. Слушай: вести знаешь? Конечно, к тебе первому дошли. Отец святый нас порадовал… Спустя лето – по малину послал… А все же на грани на все, на Украину, на Крымскую череду, а особливо на Литву, на проезды и проходы к ляхам, в их сторону объезда послать большие… Ни туды, ни оттуда никого бы без обыску не пускали, хотя бы и с нашими листами подорожными. Приметы обоих тех, беглых из Чудова, узнать хорошо да списать вели. Може, еще тут они у нас… Изловить – и ко мне. А ежели там – и там их найдем: рука у меня длинная… О Григорье об этом, об Отрепьеве, написать можно будет в розыске… А про того – молчок! Поймать надо… Безымянного! Его – пуще всего! А называть не надо. Чтобы толков лишних не было… Хитро: Димитрий Сирота. Понимай как хочешь… Ловко! Ну да пусть не веселятся дружки-бояре… Я их подстегну почище, чем они меня собираются. Я их! О-ох, Господи, прости мне грехи мои тяжкие! Бог не допустит до зла земли своей христианской… Иди, Вася. Да чтобы тихо все… Без говору без лишнего. А то еще и у нас, и за гранью помыслит кто, что я тени, призрака глупого испугался… Затеи хитрой, вражеской боюсь. Я! Ха-ха-ха… Ступай, делай. Ты, Вася, бывалый умный мужик. Сам смекнешь, как все надобно.
– Уж будь покоен, свет государь. При тебе делу привык, как лучше. Спокоен будь. Челом бью, государь. Спаси тя Богородица и вси святые ангелы, с царицей и с царевичем и с царевной, красотою нашею. В другое челом бью!
Пятясь, вышел из покоя Щелкалов.
– Дети, дети мои! – прошептал скорбно Борис и, ни слова не сказав Григорию, вышел и направился на половину сына Федора, чтобы взглянуть на детей.
Борис знал, что, что бы ни случилось, как бы тяжело ни было на его старой, источенной грехами душе, – один взгляд на детей вселял отраду, исцелял все душевные язвы, приносил ему желанное забвенье.
ГОНЕЦ ОТЦА ПАИСИЯ
– Хе-хе-хе! Почуял занозу в лапе! Кольнуло в грудь железом. Взревел! Теперя сам полезет на рогатину… Рвать и метать учнет кругом… Сам первый и надорвался! Слушок единый прослышал – и уж не свой стал. А что будет, как дело въявь объявится? – заметил Шуйский, когда дьяк Щелкалов улучил время и передал ему, что произошло у царя во время посещения Иова.