«Любящее сердце вечно голодно», — писала она, считая сущностью любви то, что ее всегда не хватает.
У нее вошло в привычку время от времени сжимать мое запястье, проверяя силу своей правой руки. По ее словам, боль стала более явной и рельефной, но иногда она как будто истощала свои ресурсы и переходила в приглушенное состояние, а все тело погружалось в отвратительную иллюзию, когда не ясно, твои ли это руки и ноги и выполняют ли они команды мозга.
«Можно ущипнуть?» — спрашивала она, ухватив мою руку, и я должен был ее убедить, что мне было больно.
Отпечатки ее пальцев в моей плоти и работа над книгой с каждым днем делали нас с Лоттой все ближе. Сказать «ближе» будет, пожалуй, не совсем верно. Скорее я все больше и больше растворялся в ней, и мы вместе извлекали на свет то, что было спрятано у нее внутри.
Позволив помогать ей в написании эссе, она рассказала мне, что тема этого эссе была частью обширной композиции большого романа.
«Слово «нарциссизм» набило мне оскомину, — начала она. — А когда что-то набивает мне оскомину, я хочу знать почему. Я принимаюсь размышлять. Если слово «нарциссизм» прозвучит в разговоре, за ним непременно последует обвинение, и эта слепая тупость приводит меня в бешенство. Подобное суждение было произведено на свет умами нескольких человек, а позднее получило всеобщее распространение благодаря книге Кристофера Лаша «Культура нарциссизма». С тех пор «нарциссизм» — модное понятие. Тот, кто способен мыслить самостоятельно, избегает модных слов, как болезни, и презирает тех, кто их повторяет. Я не говорю, что книга Лаша плохая или неправдивая, но она построена на весьма спорных предположениях. Прежде всего, в ней делается смелое и довольно заманчивое утверждение, что для каждого столетия характерен определенный тип личности. Так, двадцатый век, и особенно вторая его половина, навязал нам равнодушного, поглощенного собой, эгоманиакального нарцисса, неспособного на внезапно вспыхивающие, настоящие, глубокие чувства, ха-ха, на длительные серьезные отношения или хорошую работу; легкого и обаятельного в общении, постоянно озабоченного тем, какое впечатление он производит на окружающих, и вконец измученного сквозящей пустотой в собственном сердце. Я сама слышу, как меня и людей моего поколения беспрестанно нарекают бесчувственными эгоцентристами. Подобные эпитеты исходят от кучки солипсистов, убежденных в том, что, в век сплошных нарциссов, сами они не имеют к этому отношения, ведь критиканы нарциссизма, несомненно, знают, как увернуться от веяний времени, в котором они живут. «А что я, собственно, по-настоящему чувствую?» — день-деньской пытает себя нарцисс. Не помню, однако, чтобы я когда-нибудь задавала себе похожий вопрос. Лаш, конечно, продолжил то, чем уже занимались до него другие. И это естественно — умы при соприкосновении оттачиваются. Думаю, что львиную долю он почерпнул в последней части «Падения общественного человека» Ричарда Сеннетта — книги, по-моему, не только более умной и увлекательной, но и лишенной того возмущенного и консервативного тона, который взял в своей работе Лаш. По сути, он ратует за восстановление семейных ценностей, религиозной общины, соседской взаимовыручки и так далее. Все эти стенания по утраченным благам слышатся в последнее время с самых разных сторон. Сеннетт же приписывает возникновение нарциссизма более интересному явлению, а именно стиранию граней между общественным и личным».
«Да, большой роман», — прервал ее я.
«Макс, я сейчас тебя поцелую», — сказала она, разыгрывая благодарность.
«Сколько ты уже написала?»
«Примерно столько же».
«К чему ты ведешь?» — спросил я.
«К тому же, к чему и всегда, — произнесла она после секундного замешательства и ухмыльнулась. — Ничего нет нового под солнцем, то, в чем другие усматривают своеобычие двадцатого века, уходит корнями в извечную человеческую борьбу».
«Между?»
«Да ты и сам знаешь — между внутренним и внешним, между «я» и «ты», между подлинным и мнимым, между реальным и воображаемым. Мне осточертели критики и их пустое метание грома и молний в сторону автобиографической литературы. Их гневные речи сродни обвинениям всех и вся в нарциссизме. Один якобы ворует что-то у другого и тут же норовит вынести на публику свою находку. Но откуда же тогда берется литература? Они мыслят согласно предписанным правилам, не выходя за рамки одного-единственного слова, и это слово — «клетка». Никто из них и не пытается даже найти историческое, социологическое или какое-либо другое объяснение все чаще встречающемуся явлению, не говоря уже о преобразовании и переплетении жанров в целом. Клеймо «нарциссовый» и «автобиографический» легковесно и не поддается анализу. Боже мой! Беккет, Бродки, Джойс, Дюрас, Жене, Павезе, Пруст, Мультатули, Капоте, Рот, Достоевский — вся, черт возьми, мировая литература автобиографична. Но это не в счет. Вот неореализм, например, другое дело. Критики не утруждают себя более поиском объяснений, они лишь вешают ярлыки и осуждают. Кроме поэзии, популярной песни и некоторых видов прозы, роман — единственная художественная форма, где можно запечатлеть феномен самосозерцания и страшного одиночества человеческой мысли, потому что все другие жанры искусства отводят вам роль стороннего наблюдателя. Если самосозерцание вдруг выходит в литературе на первый план, то это связано с конкретным моментом в истории, с позицией литературы и ее отличием от средств массовой информации».