«Знаешь, почему ты всегда пытаешься все классифицировать?» — спросил я как-то Лотту.
«Чтобы лучше думалось, — ответила она без заминки. — Когда я смотрю фильмы о природе, то прихожу к выводу, что они еще более жуткие, чем самые жуткие фильмы ужасов. Я записываю свои впечатления и заношу их в рубрику «настоящее-ненастоящее». Рубрика — это уже заданное направление, а ее название — начало мысли. Фильмы о природе кажутся мне такими страшными, потому что они — о настоящем. Кадры, в которых один зверь разрывает на кусочки другого, абсолютно реальны — я вижу боль и смерть живого существа».
Я рассказал ей, что профессиональный психиатр имел на этот счет менее эмоциональное суждение.
«Какое же?»
«Желание подчинить себе все, чем нельзя обладать».
Обмениваясь через меня своими мыслями и при этом ни разу не встречаясь, эти две женщины прониклись друг к другу симпатией. И сейчас Лотта не упрямилась, как делала всегда, заподозрив хоть малейшее возражение.
«Это Маргарета сказала?» — спросила она, посмеиваясь.
Я подтвердил. На некоторое время она задумалась и наконец медленно кивнула.
«В чем-то она права, — с трудом согласилась Лотта. — Мышление возникает из желания найти смысл, утешение, власть, убежать от отчаяния и страшного духовного одиночества, все это так».
Поскольку накануне я выписал для нее фразы из Дюрас, Боулс и Брюгген, которых она считала самыми одинокими авторами, когда-либо ею прочитанными, я спросил ее, имела ли она в виду писательское одиночество.
«Нет, — ответила она. — Одинок каждый человек, но писатели пишут об этом, таким образом немного облегчая одиночество других. Сами же они расплачиваются за это порой еще большим одиночеством, чем те, кому они сострадают».
«Потому что сострадание делает нас непохожими на других».
«По-моему, ты окончательно во всем разобрался, Макс», — сказала она с усталой усмешкой.
Возникнув в области плеч и рук, через несколько месяцев боль поразила мышцы таза и ног. К счастью, у нее оставалось еще немного сил в правой руке, которую она так часто проверяла на мне и которая была ей необходима, чтобы открывать двери, управлять коляской и сохранять доступ к своему наследию. Этой рукой она обхватывала меня за шею, когда я поднимал ее утром с кровати и укладывал вечером спать. Этой рукой она гладила по ночам мое лицо.
«Хочешь со мной в постель, Макс?» — спросила она однажды. И я сказал тогда «да», потому что хотел этого. И добавил, что очень давно не спал с женщинами.
«Тогда обращайся со мной, как с мужчиной», — успокоила она меня. Но это было излишне, потому что Лотту можно было любить только как женщину. В первую нашу ночь она плакала, а я плакал вместе с ней в последнюю, когда она сказала, что ее разум еще полон желания, но тело уже ничего не чувствует. Это было за несколько недель до ее смерти, и я сказал ей тогда, что эти два года, когда я мог ее любить, были самым счастливым временем в моей жизни. Я напомнил ей ее слова из нашей первой ночи о том, что она боится сделать меня несчастным, что может дать мне лишь очень короткое будущее и что любовь требует вечности.
«Будущее длиною в один день — тоже будущее», — сказал я ей тогда.
Чтобы вывести ее из состояния надвигающейся летаргии или заставить на время забыть о непрекращающихся болях, Лотту нужно было возвратить к работе над романом. После стольких лет с нею рядом я читал ее лицо, как книгу, и если видел, что она стискивает зубы, то притворялся, будто не замечаю, как ей больно, и делал вид, что еще не до конца разобрался в собранном нами литературном материале и не совсем понял, как те или иные его части будут вписываться в роман. Я рисковал вызвать ее раздражение, ведь она не выносила медлительности, но поскольку в своей злости она была такой живой, то я шел на это и радовался, когда мой план удавался и я получал свежую порцию ее колкостей. Иногда нужно было лишь подлить масла в огонь, когда в процессе чтения в ней закипало раздражение.
«Еще одного врага обнаружила?» — спрашивал я тогда.
«Естественно, — отвечала она, и я видел, как внутри нее завязывалась борьба между искушением поддаться усталости и отделаться от меня, отослав к ключевому слову (смотри на «раздражение», например), и желанием выплеснуть наружу свое негодование. — Снова какой-то невежда, который кичится своей так называемой честностью и, обрати внимание, с гордостью утверждает, что, кроме него, никто, конечно, не смог одолеть «Человека без свойств» Музиля, что шедевр Пруста нагоняет сон, а «Улисса» вообще читать невозможно. Презрение и ярость ослепляют мне глаза, но одновременно это кажется мне забавным, потому как невольно является testimonium paupertatis[24]. От глупости не застрахован никто, но гордиться своей глупостью — это уже слишком».