Ко времени нашего знакомства о болезни Лотты знали, кроме меня, лишь ее издатель и некоторые из лучших друзей. Свою семью она собиралась поставить в известность только тогда, когда уже не сможет двигаться и скрывать недуг. Выбор между одиночеством тайны и обществом страшного знания давался ей тяжелее всего, потому что этим знанием она не хотела причинять боль другим людям.
«Тайна меняет меня, а знание — окружающих. — И она не знала, что лучше, — не для нее, а для других. — Сейчас это касается только других».
Я напомнил ей эссе, написанное ею для сборника, в котором она утверждала, что знание есть любовь, и сказал, что, сохраняя тайну, она лишает любимых людей права знать и тем самым лишает их любви.
«Представьте, что на вашем месте оказались бы ваши братья, — предположил я. — Хотели бы вы знать об этом с самого первого мгновения?»
Ее глаза наполнились ужасом; утвердительно кивнув, она заплакала. Такое случилось впервые, и я растерялся. Чтобы как-то подбодрить меня, она улыбнулась сквозь слезы, всхлипнула и сказала: «Смотри на “семью”».
Некоторое время спустя она пригласила в гости своих братьев. Приготовила ужин, привела себя в порядок, красиво оделась. И как я ни колебался, она настояла, чтобы я тоже был на этом вечере.
«Ты мне нужен, чтобы их успокоить».
Когда я первый раз пришел к ней, она сказала: «Во мне поселилась болезнь, которая медленно меня убивает. Ее нельзя ни остановить, ни вылечить никакими лекарствами. Сердце — это всего лишь мышца, и я скоро умру. Никто не знает когда, но врач говорит, что мне не стоит рассчитывать на десятилетия».
Такой тон, однако, не подходил для семейного круга. Братья и их жены сидели за столом и наслаждались ужином. Наконец за кофе с кальвадосом она коснулась этой темы. В самой непринужденной манере она рассказала о прогрессирующей мышечной болезни, избегая любого намека на возможный исход и лишь вскользь упомянув, что в ближайшие годы — неизвестно, когда это началось, — скорее всего, с трудом будет ходить; в остальном же проблем не возникнет, ведь она специально наняла меня своей сиделкой и секретарем. Она пошутила, что всегда втайне мечтала быть парализованной и свободной от необходимости ходить по магазинам, опускать письма в почтовый ящик, ездить на велосипеде, гулять и делать прочие телодвижения. Конечно, она будет скучать по танцам, писательству и автомобилю. Она попросила меня продемонстрировать, с какой легкостью я поднимаю ее со стула: это действительно не составляло никакого труда, так как она не весила и пятидесяти килограммов. Но в тот вечер, когда я просунул левую руку под ее колени, а правой обхватил поясницу, она вдруг показалась мне налитой свинцом. Я спрятал лицо в выемке ее шеи, чтобы не видеть, как, подавленные и растерянные, ее братья пытаются подарить своей сестре иллюзию, что действительно верят в шараду, которую она для них разыграла.
Около полуночи она простилась с братьями и еще долго сидела у камина, глядя на тлеющий огонь. Всем своим видом она давала понять, что хочет побыть одна. Перед тем как подняться к себе, я принес ей бокал красного вина, но она не проронила ни слова и не отвела глаз от огня.
В ту ночь я впервые занялся тем, что должно было стать моей ежедневной работой в течение ближайших нескольких лет. Я отправился на чердак, взял с полки одну из черных папок на «С» и стал искать на «семью». Из оглавления на первой странице я выбрал строку «братья» — смотри: Сэлинджер, Дж. Д. «Фрэнни» и «Зуи». Из тонкого американского покетбука выпало пять аккуратно сложенных листов, исписанных вдоль и поперек.
«Братская любовь — это особая любовь, не сравнимая ни с чем. Ни одного своего друга я никогда не назову братом и никогда не испытаю к нему тех же чувств. Лишь не имеющие родных братьев пытаются превратить в них своих друзей и любимых, думая, что так проще; но те, у кого братья есть, знают, что все не так. И никто не постиг эту любовь лучше Сэлинджера, который был единственным ребенком в семье.
Представляю, как его любили родители.
В начале жизни мы, скорее всего, не можем любить иначе, чем так, как любят нас. Иногда потом всю жизнь приходится от этого отучаться, чтобы любовь не причиняла нам столько боли. Первый такой урок я получила в шестнадцать лет от классной руководительницы Тима.
Мне было уже десять, но я не замечала, что мама беременна. Внезапно она уехала и легла в городскую больницу. «У вас появился братик», — сказал мой отец, сияя. Стоя на кухне у мойки, он держал руку под струей воды, проверяя температуру. Намылив мочалку, он позвал моего старшего брата. Мы уже давно умели мыться самостоятельно, но никто не осмеливался ему об этом сказать. К тому же он мыл нам уши, о которых мы всегда забывали. В его руках даже мочалка могла быть приятной. Он попросил нас одеться во все лучшее — для нашей мамы, которой сейчас было нелегко; мы ведь знали, как она любила, когда мы опрятно выглядели. В своей комнате я достала белую рубашку и несколько раз подряд сглотнула слюну, прижавшись носом к ткани и вдыхая запах выстиранной, накрахмаленной и выглаженной матерью вещи.