Скоро мне придется вернуться во Францию, чтобы похоронить отца и заняться вещами, которыми приходится заниматься, когда этого не может сделать никто, кроме тебя. Я подумал, а вот после моей смерти, скорее всего, вообще не останется никого, кто стал бы улаживать всякие формальные вопросы, и что же? Все равно их как-то уладят. Как бывает всегда, когда человек умирает и на подходе уже следующий покойник. Номера полиса социального страхования стираются один за другим, страховые компании утомленно выдают отказы в выплате, почтальон забывает адрес, банки перестают присылать выгодные предложения, и вся эта мелочная бухгалтерия человеческого существования затухает сама собой, как пасмурный и мрачный зимний день.
Скоро мне придется вернуться во Францию и последний раз взглянуть на лицо отца. Я еще не знал, какой сюрприз он мне приготовил: как он будет выглядеть в смерти, этот образ, этот посмертный подарок, воспоминание, которое у меня от него останется. Внезапно я ощутил абсолютную уверенность в том, что в нужный момент я могу рассчитывать: собака точно будет рядом со мной. В прошлом году один пелотари из Герники провез свою собаку на самолете в Майами. Он неделю потом ныл, все ужасался невероятным тарифам на провоз животных, установленным всеми авиакомпаниями, которые, как он уверял, составляли половину его зарплаты.
Гомон ресторанов на Оушен Драйв становился все слышнее, но потом его словно отогнало освежающим северным ветром, который напомнил нам, что на дворе зима и где-то там, далеко-далеко, по дороге к мистическому Септентриону, на землю падает снег.
Перед тем как вернуться домой, я заехал к Эпифанио. Тот буквально впал в ступор от того, что я ему сообщил. Он непрестанно повторял «Hostia, joder», что приблизительно соответствует: «Ядрена мать», но получалось как-то неубедительно. Создавалось впечатление, что это у него умер отец, и через некоторое время я поймал себя на том, что уже я его утешаю. Заметив собаку, он спросил: «Сual es este perro?»[3] Потом встряхнул головой, бормоча себе под нос едва слышное «Hostia, joder». Подошел к тумбе с телевизором, достал спрятанный за экраном мешочек, насыпал немалую дорожку на фаянсовую плитку, аккуратно подправил ее какой-то штукой типа столового ножа или лопатки для масла, засунул в нос толстую соломинку для содовой и одним махом вдохнул весь порошок.
Я объяснил другу, что мне необходимо на некоторое время уехать из Майами и что будет неплохо, если он пару раз зайдет и проверит почту, а также приглядит за кораблем. В качестве утвердительного ответа он продолжал бормотать: «Que mierda, puta madre, вот дерьмо, мать твою…» Затем он уселся на диване и, уперев глаза в пустоту, принялся наглаживать мою собаку так, словно она была его собственная.
На следующий день я отправился в «Джай-Алай», чтобы объяснить ситуацию администратору, Габриэлю Барбоза, в просторечии Габи. Он не стал утруждать себя соболезнованиями или общепринятыми формулами утешения. «Сколько времени тебя не будет?» Трех недель на то, чтобы со всем разобраться, будет достаточно, отвечал я. «Три недели, чтоб папашу похоронить? Ну вы там везунчики во Франции. Три недели. Я, когда мой старик помер, утром сходил на кладбище, а вечером уже вышел на работу. Ну, короче, можешь делать все, что хочешь, но я буду подыскивать кого-нибудь тебе на замену. У меня нет другого выхода. Сучье вымя, две недели!»
Внизу уже начались соревнования. Я сел в толпе среди зрителей, делающих ставки, цепляющихся за каждую партию так, словно от этого зависела вся их жизнь. Фронтон отсюда казался еще более прекрасным и огромным. Мячи летали и врезались в стены с резким щелканьем, подобным пистолетному выстрелу. Люди в шлемах бегали, крутились волчком, вихлялись на фоне декораций глубокого зеленого цвета, цвета суровых северных лесов. Издали фигурки игроков-пелотари казались маленькими. Их можно было взять большим и указательным пальцем — словно оловянных солдатиков. Мне бы, конечно, хотелось, чтобы перед тем, как умереть, отец все-таки приехал бы во Флориду, чтобы повидать меня, своего сына, и еще что-нибудь — да все равно что, хоть мелочь — поставить и выиграть, постоять в этой толпе болельщиков, потрясающих порой своими билетами, чтобы напомнить нам, что мы им тоже должны… Надо было все-таки ему все это повидать. Отец никогда не приходил посмотреть, как я играю. Ни здесь, ни в Андае, ни в Сен-Жане, ни в Биаррице, ни в Хоссегоре, ни в Бильбао, ни в Гернике, ни в Молеоне. Нигде. По сути дела, Барбоза был прав. Три недели на похороны такого человека — явно слишком много.