Выбрать главу

– О, Он совсем не хочет знать меня, потому что я дитя комедианта! – резко прервала ее Фелисита. – Госпожа Гельвиг сказала сегодня утром, что моя душа все равно потеряна, и все в переднем доме говорят, что Он отвернулся от моей бедной мамы, что она не у Него… Я Его больше не люблю и не хочу к Нему, когда я умру… Зачем мне быть там, где нет моей мамы?

– Боже правый, что сделали с тобой, бедное дитя, эти жестокие люди с их так называемой христианской верой!

Старушка поспешно встала и отворила дверь в соседнюю комнату. Над стоящей в углу кроватью, над дверями и окнами спускались белые кисейные занавеси, между которыми виднелись узкие полосы бледно-зеленой стены. Какая разница между этой маленькой комнаткой, такой свежей и безупречно чистой, и мрачным будуаром, в котором госпожа Гельвиг молилась по утрам, стоя на коленях!

На ночном столике около кровати лежала большая, очевидно, часто читаемая Библия. Старушка открыла ее уверенной рукой и громко прочитала взволнованным голосом:

– «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал бряцающий». – Она продолжала чтение дальше и закончила словами: – «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». И эта любовь исходит от Него, и Он Сам есть эта любовь, – сказала она, обняв ребенка. – Твоя мать – Его дитя так же, как и все мы, и Он взял ее к Себе, так как «любовь никогда не перестанет». Можешь быть уверена, что она там, на небесах, и если ты посмотришь ночью на небо с его миллионами чудных звезд, то думай и верь, что рядом с таким небом нет ада… Теперь ты будешь любить Его от всего сердца, моя маленькая Фея?

Девочка ничего не ответила, но страстно обняла свою кроткую утешительницу, и горячие слезы потекли по ее лицу.

Через два дня после этого у дома Гельвигов остановился экипаж. В него села вдова со своими двумя сыновьями, чтобы проводить их до ближайшего города. Иоганн отправлялся в Бонн изучать медицину и должен был доставить Натаниеля в тот пансион, в котором воспитывался сам.

Генрих стоял рядом с Фридерикой у отворенной двери и смотрел вслед удаляющемуся экипажу. Он тихонько свистнул, что всегда было у него выражением хорошего настроения.

– Несколько годиков пройдет, пока кто-нибудь из них вернется домой, – сказал он довольным голосом Фридерике, считавшей своей обязанностью вытирать передником глаза.

– А ты и доволен? – огрызнулась она. – Хорошая благодарность за деньги, которые ты получил от молодого барина на водку!

– Иди в кухню, они лежат на плите, я их не трону! Можешь себе купить на них, если хочешь, красную юбку и желтые башмаки.

– Ах ты бессовестный! Красную юбку и желтые башмаки – как у канатной плясуньи! – рассердилась старая кухарка. – Знаю я, чего ты злишься, – молодой барин хорошо тебе утер нос сегодня утром!

– Ты, я вижу, много знаешь! – равнодушно сказал дворник. Он засунул руки в карманы, поднял плечи и принял еще более непринужденную позу.

– Человек, который получает двадцать талеров жалованья и у которого лежит в сберегательной кассе всего пятьдесят талеров, – продолжала она ядовито, – изображает перед своими богатыми господами Великого Могола и заявляет: «Отдайте мне чужого ребенка, я помещу его у своей сестры, и он не будет стоить вам ни одного геллера».

– А молодой барин, – закончил Генрих, – ответил на это: «Дитя в хороших руках, Генрих, и во всяком случае останется в доме до восемнадцати лет, и ты не посмеешь заступаться за нее, если она будет противиться моей матери. А если ты еще раз застанешь старую кухонную ведьму подслушивающей у дверей, отколоти ее без всякого милосердия». Что бы ты сказала, Фридерика, если бы я сейчас…

Он поднял руку, и старая кухарка, ругаясь, убежала в кухню.

X

Прошло девять лет. Но ни на крепкие, как железо, стены дома на площади, ни на женский профиль у хорошо знакомого окна нижнего этажа время не наложило печати разрушения. И все же старый дом имел необычный вид: шторы в большой комнате второго этажа с крытым балконом были подняты уже в продолжение нескольких недель и на подоконниках стояли горшки с цветами. Прохожие по-прежнему смотрели сначала на окно с кустом ласточника и почтительно кланялись госпоже Гельвиг, но затем их взоры украдкой поднимались к крытому балкону. Там часто показывалось очаровательное женское личико с пепельными локонами и синими глазами, почти по-детски удивленно смотревшими на Божий свет. Иногда в окне появлялась обезображенная золотухой головка ребенка, с любопытством заглядывавшего на площадь. Под старательно завитыми жидкими светлыми волосиками серое одутловатое личико ребенка казалось еще уродливее. Но при всем контрасте во внешности это были мать и дитя.

За протекшие девять лет один инженер открыл недалеко от городка X. целебный источник. Горожане устроили у источника ванны, которые вместе с прославленным тюрингенским воздухом очень скоро стали привлекать ищущих исцеления. Молодая женщина тоже приехала сюда из-за ребенка, которому профессор Иоганн Гельвиг в Бонне посоветовал принимать в X. ванны.

Несмотря на всю свою известность, профессору вряд ли удалось бы поместить какого-нибудь пациента в комнате с крытым балконом, которую так берегла его мать, если бы его пациенты не были дочерью и внучкой того самого родственника на Рейне, о котором госпожа Гельвиг была такого высокого мнения. Кроме того, молодая женщина была вдовой советника правительства. Было очень недурно иметь в семье хотя бы и не особенно важную советницу, так как покойный Гельвиг всегда упрямо отказывался доставить своей жене титул советницы.

Госпожа Гельвиг сидела у окна. Можно было подумать, что время миновало черное шерстяное платье, воротничок и манжеты: все имело тот же вид, как и девять лет назад. Ее большие белые руки с вязаньем лежали на коленях – она была занята другим. У дверей стоял человек в потертой одежде. Он часто поднимал в разговоре свою мозолистую руку и говорил тихо и запинаясь. Строгая женщина не сказала ни одного ободряющего слова, и он наконец замолчал, вытирая платком вспотевший лоб.

– Вы обратились не туда, куда следовало, Тинеман, – холодно сказала госпожа Гельвиг. – Я не делю своего капитала на такие маленькие части.

– Ах, госпожа Гельвиг, я об этом и не думал, – живо возразил проситель, делая шаг вперед. – Вы ведь известная благотворительница, каждый год собираете деньги на бедных… и в газете часто говорится о вашем участии в лотереях… Вот я и хотел попросить дать мне из денег, собранных на бедных, в долг на полгода двадцать пять талеров…

Госпожа Гельвиг улыбнулась – бедняк не знал, что это был смертный приговор его надежде.

– Право, можно подумать, что вы не в своем уме, – сказала она язвительно. – Из трехсот талеров, которые находятся теперь в моем распоряжении, ни один геллер не останется в городе. Они собраны для нужд миссии и предназначены на богоугодные дела, а не для поддержки людей, которые еще могут работать.

– Трудолюбия-то у меня достаточно, – сказал мастер глухим голосом. – Но болезнь довела меня до нужды… Боже мой, когда у меня были лучшие времена, я делал по вечерам разные мелочи и жертвовал их на ваши лотереи, думая, что они принесут пользу нашим бедным. И вот оказывается, что деньги уходят далеко, а у нас есть много своих бедных, не имеющих ни сапог, ни вязанки дров на зиму.

– Прошу не читать мне наставлений! Мы делаем добро, но с выбором, мастер Тинеман… Такие люди, которые слушают в ремесленном обществе речи, исполненные ложных учений, конечно, ничего не получают. Лучше было бы, если бы вы стояли у своего верстака, а не спорили против Священного Писания. Подобные богохульные речи доходят до нас, и мы запоминаем, кто их говорит. Вы теперь знаете мои взгляды и потому не можете надеяться на меня.

Госпожа Гельвиг отвернулась и стала смотреть в окно.

– Боже мой, что только должен выслушивать нуждающийся человек! – вздохнул бедняк.

Он посмотрел еще раз на советницу, сидевшую у окна напротив госпожи Гельвиг, и вышел. Это цветущее создание в легком белом платье было способно внушить радостную надежду ищущим помощи, но на внимательного наблюдателя эта ангельская головка произвела бы впечатление изваяния, так как улыбка не покидала его и в то время, когда проситель взволнованно говорил о своем горе.