Колбаски радости не принесли – он все никак не мог забыть утопленницу. Мужчины, заворачивая ее в старую попону, заметили, что руки у девки белые, чистые, с ровно подстриженными ногтями, как у барышни. А у кого из соседей могла бы жить барышня с волосами не длиннее, чем у крестьянского парнишки?
Решив, что наутро обязательно что-то выяснится, Гаккельн взялся за «Жиль Блаза…» и даже успел прочитать несколько страниц, когда в окно кабинета постучали.
Ничего удивительного в этом не было – экономка Минна уже несколько лет навещала в сумерках хозяина и приходила как раз через сад. Стук означал просьбу открыть дверь. Улыбнувшись, Гаккельн взял свечу, пошел в спальню, отворил ведущую в сад дверь и невольно попятился.
На пороге стоял мальчик в надвинутой на брови треуголке.
– Кто вы, молодой человек? – спросил Гаккельн. Любезное обращение было вполне оправданным – судя по одежде, мальчик был из дворян.
– Дядюшка, миленький, помогите, я погибаю!
– Это ты, Эрика? Что за глупый маскарад? Входи скорее! – велел Гаккельн. – Что еще случилось?
– Дядюшка, я погибла!
– Ты не похожа на покойницу, милая Эрика, – тут Гаккельн опять вспомнил про утопленницу. – Если ты добралась сюда из Лейнартхофа, а это по меньшей мере четверть немецкой мили…
– Дядюшка, если ты мне не поможешь, мне остается лишь одно – застрелиться!
– Сними шляпу, сядь, успокойся, – Гаккельн поставил свечу на прикроватный столик и указал Эрике на большое кресло. – И как ты додумалась перерядиться в мужское платье? Где ты взяла этот кафтан, эти штаны?
– В сундуке, дядюшка!
Эрика не села – а бросилась в кресло с видом совершенного отчаяния. Шляпу она сорвала с головы и кинула на пол. Гаккельн хмыкнул – недопустимо, чтобы девица из хорошей семьи нахваталась повадок у бродячих комедиантов. Или она вывезла эти манеры из Риги? То-то любимая племянница, вернувшись домой после Масленицы, два месяца только и толковала о бароне Фитингофе, его замечательном оркестре и прочих увеселениях, неизменно добавляя: куда Митаве до Риги, времена курляндской славы давно миновали!
Анне-Мария родила двух дочек и сына. Старшую два года назад хорошо выдали замуж, сына отправили служить в Россию. Гаккельн сам писал рекомендательное письмо в Санкт-Петербург, и не кому-нибудь попроще, а самому графу Григорию Григорьевичу Орлову, с которым свел знакомство в Пруссии – оба воевали там, оба были ранены в Цорндорфском сражении, только Орлову было тогда двадцать четыре года и он даже в прекраснейшем сне бы не увидел своей будущей головокружительной карьеры, а Гаккельну – сорок пять, и курляндец понимал – карьеры уже не будет; Орлов, добрая душа, определил родственника своего боевого товарища в Измайловский полк, шефом коего была сама государыня.
Младшая дочка Анне-Марии, Эрика-Вильгельмина, еще даже не была просватана. Хотя в восемнадцать лет пора бы…
– Ну так что же случилось?
– Ко мне посватался барон фон Опперман…
– Теперь мне все ясно.
Этот брак любимая племянница подготавливала уже давно. Сорокалетний барон по здешним меркам считался хорошим женихом; вот если бы только не загадочная смерть его первой жены и не странные порядки, заведенные в усадьбе, где трое детишек воспитывались, словно солдаты в казарме, и наказывались за малейшую провинность. Анне-Мария считала, что барон будет любить и баловать Эрику, а вот Гаккельн в этом вовсе не был уверен. Любезность фон Оппермана ему доверия не внушала.
– Дядюшка, я не пойду за него, лучше утоплюсь! – выкрикнула Эрика и заплакала.
– А что же делать? – Вдруг Гаккельна осенило: – У тебя есть на примете другой жених?
– Есть! Есть!
– И кто же это? – спросил Гаккельн.
– Это Валентин фон Биппен!
– Я такого человека не знаю.
– Знаешь, дядюшка! Он прошлой осенью приезжал с Карлом, и мы обручились!
– Прошлой осенью? С Карлом? – тут Гаккельн сообразил, о ком речь. – Этого только не хватало!
Карл-Ульрих, старший брат Эрики, прибыл к родителям на побывку и привез с собой товарища-измайловца. Дело житейское – и неужто в усадьбе Лейнартов не прокормят лишнего гостя? Побывка длилась две недели, и за это время Валентин успел разозлить решительно всех. Он был из породы острословов, но не тех, что роняют тонкое словцо раз в день, не чаще. Это был острослов разговорчивый и способный слышать лишь самого себя. Только неопытная Эрика могла принять это словоизвержение за светский придворный лоск.