Увидев хозяина, Ганс встал и поклонился.
– Что же ты не подпускаешь их к дому? – спросил Гаккельн, подняв повыше фонарь и осветив двух всадников справа от дормеза. Перед одним на конской холке сидела девица в длинной рубахе. Ее лицо было наполовину закрыто съехавшим и покосившимся чепцом.
– Кто ее знает, что за девка, милостивый господин, – отвечал сторож. – Говорят, у болота поймали. А сами изволите знать, кто водится на болоте, особенно у нас…
– Давай ее сюда, Герман! – приказал Гаккельн.
Младший конюх Петер спешился и принял на руки девушку, сидевшую перед Германом. Ее бережно поставили на землю и подвели к Гаккельну.
– Вот, милостивый господин, – сказал Герман. – Уж не знаю, та девица или не та. От нее слова не добиться, бормочет, как малое дитя. Взяли на опушке – сидела в траве.
– Это она, – отвечал ему Гаккельн. – Молодцы, парни, вы заслужили награду.
– Да, наградить их надо, – Михаэль-Мишка полез за кошельком. – Ливонезы тут у вас имеют хождение?
– В корчме могут и не принять, но в Митаве их еще можно обменять на талеры и фердинги, – отвечал Гаккельн. – Хотя русских денег у нас не любят.
– Это мы уже заметили. Но у нас остались именно ливонезы – не везти же их обратно! И это не русские деньги – чеканили-то их для Лифляндии.
– Позволю напомнить, что мы сейчас – в Курляндии.
Михаэль-Мишка достал большую серебряную монету с профилем покойной государыни Елизаветы Петровны, дал Герману с Петером – одну на двоих, они поклонились.
– Ступайте, – велел им Гаккельн. – Ну, сажайте вашу добычу в дормез, и с Богом!
Михаэль-Мишка подошел к Эрике, которая стояла все это время с опущенной головой, приподнял ей подбородок и заглянул в лицо.
– Какая жалость, что девка убогая, – по-русски сказал он. – Ну да не наша печаль. Нам ее нужно доставить, куда приказано, – так, Карл Федорович? Ей-богу, жаль, ведь красотка…
Гаккельн пожал плечами – мало ли красоток. Но в глубине души порадовался – он и сам считал родственницу прехорошенькой.
– Ты, друг мой, непременно отпиши мне, как добрался до Санкт-Петербурга и довез девицу. Пиши в Добельн, я там часто бываю. И скажи – коли я соберусь в вашу столицу, можно ли пожить у тебя неделю-другую?
– Обижаешь ты меня, Карл Федорович! – воскликнул Михаэль-Мишка. – Вовеки не прощу, когда приедешь к нам и поселишься в трактире! Мой дом – к твоим услугам! Живу я за Казанским собором, дом окнами глядит на Екатерининский канал. Спроси там любого – всякий покажет дом купца Матвеева, в нем и квартирую. И вот что… коли тебя о девке будут спрашивать… Ты как-нибудь похитрее отвечай… Опекуны-то ее отдавать не больно хотели. Мое счастье, что она сама от них сбежать умудрилась. Ну, пора нам! Воротынский, поведешь моего Адониса в поводу, а я с девицей в дормезе поеду. Дура ведь и на ходу выскочить может. Ну, обними меня, старый чертяка!
Гаккельн и Михаэль-Мишка крепко обнялись. Затем Эрику подсадили в дормез, Михаэль-Мишка вскочил следом, дверца захлопнулась.
Постояв на дороге, пока не стих стук копыт, Гаккельн вернулся в дом. Время было такое, что и спать уже расхотелось, и вставать рано. Он опять сел за стол, зажег и вставил в подсвечник новую свечу, но читать не стал, а некоторое время глядел на портрет, висевший на противоположной стенке, словно бы мысленно с ним беседовал.
Сам Гаккельн уже утрачивал понемногу сходство с портретом – появились морщины и высокие залысины, соответствующие возрасту, да еще брови, волоски которых сделались толстыми и жесткими, поседели, пошли в рост и нависали бы над глазами, как бахрома, если бы не фрау Минна с маленькими ножницами. А вот в лице Эрики сходство виделось несомненное – те же волосы с легкой рыжинкой, те же широко расставленные темные глаза и вздернутый нос; настоящее фамильное сходство, с которым бессильно сладить время.
Этот поясной портрет изображал молодого мужчину, одетого так, как одевались больше сотни лет назад при герцоге Якобе: в колет с пышными рукавами и роскошным кружевным воротником, под которым поблескивала вороненая кираса. Волосы его, мелко завитые, падали на плечи, а под локтем, словно для опоры, был небольшой щит – разумеется, с гербом. Герб был на удивление прост – три скрещенные сабли, не меча и не шпаги, а именно сабли, причем такой формы, что кавалерист был бы сильно озадачен: массивное лезвие короче обычного, зато гарда велика и прочна. Кавалерист решил бы, что мазила, которому велели нарисовать герб, совершенно не разбирается в оружии – и ошибся бы, потому что как раз сабли художник изобразил на удивление точно.