В парке Вера Ивановна собрала кленовых листьев, каждый свернула ловко в изящную розочку, поставила букет на столе.
Ваське перепадали куриные косточки, и он тарахтел по вечерам громче обычного.
Когда принесли пенсию, отдавать ее Вера Ивановна никуда не стала. Записку для Лизы написала и положила в конверт: «Лиза, доченька! А на последнюю мою пенсию купи мне самый большой и красивый букет цветов, какой только найдешь. И чтобы в нем непременно были четыре белые лилии». «Такие, как муж подарил на первое мое в жизни учительское первое сентября», — хотела было добавить она, да не стала.
И такое наступило в душе умиротворение, такой покой, и пропало всякое беспокойство, и казалось временами Вере Ивановне, будто растут у нее за спиной крылья, и вот-вот она превратится в ангела. И даже последняя мечта, странная и глупая, о которой она думала всю зиму и почти всю весну, вдруг показалась ненужной и бессмысленной.
Девятого сентября в десять часов вечера Вера Ивановна надела лучший костюм, тот, что надевала на девятое мая, и легла не в постель, а на диван в комнате. Рядом на столике лежал конверт для Лизы. В холодильнике стояла большая миска с пирожками и запиской: «Для Мишани, помянуть бабу Веру».
Слышно было, как тикают на кухне ходики, как с причмокиванием вылизывается Васька. Вера Ивановна улыбнулась, сложила руки на груди и закрыла глаза.
Октябрь
Если бы у Веры Ивановны спросили, какие дни были самыми черными в ее жизни, она бы назвала три. День, когда ее муж не проснулся утром, тихо умер во сне. День, когда сбивчивый голос зятя рассказывал по телефону про пьяного водителя, его дорогую иномарку, а она никак не могла услышать, расслышать, до конца понять, что с дочерью и в какой она больнице и, может быть, нужен уход или лекарства. И как занемело, отнялось внутри что-то, когда она поняла, что никакой помощи больше не нужно.
И, наконец, третий черный день — десятого сентября. Она проснулась с болью в пояснице и шее, в мятом костюме, часы показывали половину одиннадцатого. Едва только поняла Вера Ивановна, что жива и здорова, лежит на своем диване в родной комнате, и перед носом знакомые цветастые обои, и трещина в потолке, и в окно заглядывает осеннее вялое солнышко, как стало ей невыносимо, по-детски обидно. За что? Зачем ей это? Ну почему она не может вот так, как прабабка, лечь и умереть? И почему она, дура старая, решила, что у нее это вот так запросто получится?
Вера Ивановна шумно разревелась. Она плакала и плакала, как не позволяла себе даже на похоронах дочери. Рвалось наружу не рыдание, а рычание, и она кусала подушку, и грызла палец, и задыхалась, и кашляла, а из носа текли сопли, и под руками не было платка, а она размазывала их по лицу и по шее, и вся превратилась в сплошной соленый поток, водопад, весеннюю горную речку, все сносящую на своем пути. И уже покрылся разводами мятый праздничный костюм, и по подушке растеклось мокрое пятно, а слезы лились и лились, и уже раскалывалась голова и нос опух так, что стало трудно дышать, а она не могла остановиться.
И с того дня жизнь ее потеряла всякую опору. Выскользнула из-под ног плоскость, потерялась конечная точка, непонятно стало, куда чертить последний отрезок пути. И каждый день стал похож на хаотичное движение без всякой направленности.
Вера Ивановна хваталась то за одно дело, то за другое, то бросала все дела и лежала ничком, уткнувшись в подушку. То начинала солить помидоры, привезенные Клавой, то бросала у плиты незакатанные банки. Начинала было мыть окно, но останавливалась на первой же створке. Квартира приобрела такой вид, будто в ней то ли спешно куда-то собирались, то ли жили настолько занятые люди, что сил у них хватало только рухнуть в постель вечером, чтобы с утра пораньше бежать по важным и неотложным делам. Плита стояла грязная, в пятнах, на столе среди крошек бродили муравьи, на подоконнике лежала заплесневелая горбушка. На диване — разбросанные вещи, швейная машинка открыта, там и сям валялись тряпки и катушки, Васька катал по полу взлохмаченные, как он сам, клубки. Полы покрылись пылью и кошачьей шерстью, несвежая постель в спальне две недели не застилалась. И даже ходики тикали как-то неровно, то тише, то громче, то спешили, то опаздывали. В довершение всего Лиза совершенно пропала.
Иной раз Вере Ивановне казалось, будто нащупала она новую точку, но та сразу же ускользала, растворялась или же была так легко достижима, что отрезки выходили крошечные и неинтересные. Как только подул холодный ветер и полил дождь, тут же наметилась первая цель — раздобыть резиновые сапоги и непромокаемую куртку взамен тех, отнесенных на помойку. А что делать с зимней одеждой и валенками, вовсе было непонятно. Все еще теплилась надежда, что Бог над ней смилостивится на девятое ноября.
Тут наступил День учителя, и ей принесли аж целых пять тысяч рублей, в подарок от школы, где она проработала сорок с лишним лет. Этого хватило и на сапоги, и на куртку, и даже на валенки. А с зимней одежкой что-нибудь придумается, если, конечно, понадобится.
Иногда день путался с ночью. Вера Ивановна варила картошку и вдруг замечала, что на часах третий час ночи. Или просыпалась в ночнушке, в своей постели, а за окном вовсю светило солнце, и кукушка хрипло сообщала, что четыре дня. Временами Вера Ивановна забывала пообедать или позавтракать, не выходила днями из дома или, наоборот, с утра и до вечера бродила по парку со стареньким термосом в сетке. Присаживалась на скамейке, отхлебывала горячий чай, смотрела, как срываются с веток чистые желтые и красные листья, чтобы через миг слиться с грязной мятой кашей у нее под ногами. Она то яростно втаптывала в грязь свежий, едва упавший лист, то бережно поднимала его и клала в карман.
Однажды она забрела в кино. Мальчик у входа кричал, что в понедельник утром вход для пенсионеров бесплатный. Она смотрела, как здоровые мужики с автоматами стреляют друг в друга, ругаются, как летят по улицам и переворачиваются машины, и у нее кружилась голова. Кто за кем гнался и зачем, было совсем непонятно, и поэтому фильм показался Вере Ивановне похожим на ее собственную жизнь после злополучного и неудачного дня ее рождения, девятого сентября две тысячи девятого года.
Восьмого октября в дверь позвонили. На пороге нарисовалась девица необъятных размеров, с пухлыми красными щеками и огромными ресницами, будто сошедшая с лубочной картинки.
— Вера Ивановна? — неожиданно тонким голосом спросила она. — А я Маруся, ваш новый социальный работник.
— Где же Лиза? — Вера Ивановна недовольно поджала губы.
— Уехала ваша Лиза. Проблядушка она, прости господи.
Вера Ивановна оторопела и пропустила девицу внутрь. По дому понесся такой торнадо, что у нее нашлось сил только сесть в уголок дивана да поджать колени.
— Что за бардак вы тут развели, а еще учительница! — ворчала Маруся, покачивая роскошными бедрами и с неожиданной ловкостью орудуя шваброй.
Не прошло и часа, как квартира блестела чистотой, постель была застелена свежим бельем, на кухне воцарился идеальный порядок, а Вера Ивановна выслушала столько простецких жизненных мудростей, особенно по поводу Лизы, что неудобно было слушать.
— Вот что, теть Вер, — Маруся уперла руки в бока. — У меня родичи в деревне корову зарезали, так я всем своим подопечным понемножку мяса выделила. Все равно мне одной столько не съесть, а вам, старикам, надо. Вы что хотите: суп, гуляш или пирожки?
— Пирожки, — ответила Вера Ивановна, не успев подумать.
Уже много месяцев не помнила ее кухня такого аппетитного, с ног сшибающего запаха. И за один этот аромат готова была она простить Марусе и бесцеремонность, с какой та раскладывала по местам ее вещи, и колкие, едкие нападки в адрес Лизы, и ворчание в свой адрес, какого раньше не потерпела бы даже от директрисы, а не то что от социального работника.
Девятого октября, когда Вера Ивановна лежала в теплой, чистой постели и считала, как тикают ходики, на нее вдруг накатил липкий ужас. Будто подошел кто-то холодный, коснулся не кожи, а сразу внутренностей, и тут же заполнил изнутри острым льдом. Может, она это, смерть долгожданная пришла? Трогает костлявой своей лапой, на тот свет зовет. А ходики все тикают и тикают, и будто ускоряют ход, и вот уже стучат бешено, в такт заходящемуся сердцу: тик-так, тик-так, тик-так.