– Сережа, у вас серьезное дело, – сказал он, скинув ноги со стола, – вы чем-то встревожены. Расскажите.
– Дмитрий Антонович, – сказал я, – Митенька, меня берут в армию через три недели. Я могу отвертеться – скажем, буду оттягиваться. Но я еще не знаю, как смотрит организация, как вы на это смотрите, Митенька, на вопрос о войне.
Поддавшись искушению, я прибавил:
– Разве карты не есть сословно-классовое развлечение, которому не будет места при социалистических формах жизни?
Кипарисов посмотрел на меня с недоумением и рассмеялся. Он попробовал сдержать смех, но ему становилось все смешнее. Он повалился на стул, хохоча и в бессилии махая руками. Он вылез из этого смеха ослабевшим, как утопленник, и сказал, утираясь платком:
– Вот что, Сережа, приходите сегодня вечером к Мартыновскому. Мне нравится ваше принципиальное отношение к вопросу о войне. Мы поставим его на обсуждение. Кстати, это будет отличной проверкой отношения членов кружка к войне. Словом, будет жарко.
Он надел картуз, взял меня под руку, и мы вышли на улицу.
– Видите ли, Сережа, – сказал он по дороге, – вы давеча обиделись, когда я рассмеялся. Рассмотрим этот случай. Вы правы. Я все явления рассматриваю с точки зрения диалектического материализма и на нем же основываю свои действия в жизни. Но – как бы вы это поняли, мальчик! – это великое учение вовсе не состоит в том, что человек должен с утра до вечера сидеть над толстыми книгами. Карты (а карты только частный случай), вино, любовь или, скажем, рысистые бега вовсе не будут нами оставлены при переходе из царства необходимости в царство свободы. Фурье, если помните, даже строил свои фаланстеры на разумном использовании человеческих страстей. Страсти, Сережа, хотя они основаны на изменениях клеточек материи, имеют свое течение.
Я признался Кипарисову, что я тоже считаю, что все основано на изменениях материи, но твердость этого убеждения часто колеблется идеалистическими писателями во главе с Эрнстом Махом, иногда простым дуновением весеннего ветерка, а чаще всего ссорами со стариком Абрамсоном, ибо я не могу поверить, чтобы такая алчность и придирчивость порождались простыми изменениями материи, а не злобным демоном сварливости, который засел в старике.
– Вы видите вещи не в реальном свете необходимости, а в произвольном блеске воображения, – проговорил Кипарисов и скрылся в дверях пивной, оставив за собой атмосферу всемогущества, слегка разреженную горьковатым запахом махорки, которую он курил, будучи бедняком.
3
Дом, в котором жил Володя Мартыновский, принадлежал дяде его – генерал-лейтенанту Епифанову, герою Перемышля. Никто не мог бы подумать, что в этом аристократическом особняке собираются поклонники Бланки и Маркса, что здесь рассуждают о бомбах, об экспроприации орудий производства, клянутся в верности рабочему классу над чаем с марципанами от Печесского и обсуждают технику цареубийства. К тому же старинный дом был почти пуст: мужчины, подрастая, уходили на войну, за ними разбредались жены по фронтам, по лазаретам. Десятки писем стекались сюда еженедельно из Персии, из Галиции, из Польши, из Салоник. Володя старательно вел корреспонденцию, извещая каждого члена этой огромной семьи обо всех переменах, происходящих с остальными, о смертях, калениях, повышениях в чине. Володя хвастался своим положением. Он корчил из себя хранителя фамильных традиции, он говорил, что его устроили в Земском союзе с отсрочкой специально, чтоб не угасла династия Епифановых. Мы знали, что он просто трус. Но по правде сказать, не все ли нам равно!
Володя был одержим болезнью услужливости. Неуверенный в себе, хвастун, прилипала, он покупал доброе расположение своим отличным столом, библиотекой, связями в штабе. Мы пользовались всем этим без стеснения и не любили Володю.
Он встретил меня в дверях. Холодный поклон. Мы дулись друг на друга после недавней ссоры на улице.
– Все в сборе, – сообщил Володя безразличным голосом, будто вовсе и не мне. – Кипарисов собирается открыть заседание.
– Много народу? – сказал я тоже в пространство.
– Ужасно много! – ответил Володя обрадованно. – Кипарисов назвал людей из других кружков. Человек шестьдесят. Есть настоящие рабочие. Есть анархисты. Есть девочки. Как ты думаешь, удобно потом предложить ужин? На всякий случай я заказал повару.
«Зачем он назвал столько народу!» – с неудовольствием думал я, не отвечая Володе и идя дальше по коридору.
Я знал, что мне будет нехорошо. Мне всегда нехорошо среди незнакомых, несвободно, стеснительно. Наоборот, чем больше своих, известных, тем мне лучше. Но не было никакой надежды сблизиться или хотя бы просто познакомиться в короткий срок с таким множеством людей.
Я начал осторожно приоткрывать дверь, надеясь незаметно войти. Но дверь с язвительным визгом заскрипела, и все глянули на меня. Я увидел подобие колоссального рокочущего блина, в котором слиплись все лица. Они качались, эти лица, как привязные шары, смеялись, хмурились или кричали. Все увидели меня разом, и я знал, что у каждого из этих шестидесяти человек появилось впечатление обо мне. «Он глупый», – подумали одни. «Неловкий», – другие. «Как он попал сюда?», «Должно быть, ничтожество», «Ничего себе, только застенчивый», «Что он, горбатый?», «Чучело», «Не говорите, в нем, есть что-то приятное», «Красивый профиль», «Щуплый!», «Не умеет держаться».