После революции в Обители находилась отлично оборудованная клиника где-то на тридцать коек с собственным рентгеновским аппаратом (это в те-то годы!) и с неплохой по тому времени аптекой. И аптеку и больничные койки сначала взял под опеку 2-ой Московский Университет. В Обители проходила практика студентов, частичная оплата содержания больных в клинике также шла за счет Университета. Но потом между сёстрами Обители и руководством 2-го МГУ начались какие-то, не знаю точно какие, споры. Ведь не все врачи были такими бессребрениками, как Ф.А. Рейн. Да и сёстры настаивали, чтобы в клинике лечились только женщины. В результате в 24-ом году 2-ой МГУ курировал только аптеку при Обители, а клиникой заведовал лично профессор Рейн, и относилась эта клиника формально к Комиссии по улучшению труда и быта ученых врачей.
Но, поскольку профессор Рейн по-прежнему преподавал студентам 2-ого МГУ, то молодые врачи из его окружения часто работали в клинике Обители, да и мы, учащиеся сестры, иногда ассистировали и в Павловской клинике и в клинике при 1-ой Градской больнице.
И вот однажды, когда мы с Зикой после тяжелого дня одевались в вестибюле, к нам подошёл, красивым жестом надевая перчатки, молодой врач по имени Иван Афанасьевич Комаров. Он подал мне пальто уверенным жестом и обернулся, чтобы помочь Зике. Я впала в состояние тяжелого ступора, потому что менее часа назад этот же самый Иван Афанасьевич отстранил меня от операции, потому что я подала не тот, как он решил, зажим. Голос он не повышал, не ругался, но было невероятно обидно. В тот день мне впервые позволили участвовать в несложной операции, а не просто наблюдать за процессом со стороны. Особенно досадно стало, когда я увидела, что спустя пять минут заменившая меня сестра подала ему мой зажим, но уже по его требованию. Из-за своего ступора я не сразу заметила, как взволнован молодой врач. Но потом порозовела Зика, и это я уже заметила.
Зинаиде не было тогда и девятнадцати лет, но она уже была красавицей с тонкими чертами лица и пушистыми волосами пшенично-золотистого цвета. На неё многие обращали внимание, но бывшая княжна умела держать дистанцию, даже не задумываясь над этим. Только с очень близкими людьми, со мной, или рядом с батюшкой Владимиром, она утрачивала облик статуи и превращалась в жизнерадостную, тонко чувствующую девушку. А тут этот, ненормально увлеченный дисциплиной в операционной врач помог ей надеть пальто, сделав шаг вперед, оказался перед ней, и...
- Благодарю вас, - тихо сказала она, окончательно покраснев, не в силах посмотреть ему в глаза от смущения.
Иван Афанасьевич вздохнул, собираясь с силами.
- Я провожу вас, - решительно сказал он. И Зика не смогла сказать ему "нет".
Они оба посмотрели на меня, потому что стеснялись друг друга, и я покорно потащилась вслед за подругой.
Чуть позже я узнала, от Зики, конечно, что Иван Афанасьевич был родом из простых крестьян. Начальное образование получил в дореволюционной церковно-приходской школе. Школа же и отправила его в уездный город, учиться на фельдшера. В гражданскую войну фельдшер Комаров работал в санитарных поездах, в 20-ом году уже учился во 2-ом МГУ на хирурга. В те годы как раз и пригодилось его крестьянское умение махать топором. Дров для отапливания классов не было. Университет всем составом ездил на лесозаготовки. Было холодно, голодно, но они все, учащиеся и учителя тех лет, буквально сроднились, совместно преодолевая трудности. В конце 24-го года Иван Комаров был молодым практикующим хирургом с удивительно изящными для человека его происхождения манерами. Хотя я зря так о его происхождении. Внутреннюю деликатность он наверняка унаследовал от своих родителей, (я встречала в жизни деликатнейших людей из крестьян) а манеры впитал, постоянно и тесно общаясь с московской интеллигенцией.
Но это я уже с высоты прожитых лет так оцениваю Ивана Афанасьевича. Тогда, в конце 24-го года, я была совсем не настолько проницательна и великодушна. Я с обидой и досадой наблюдала, как Зика рассеянно улыбается, вспоминая о своем противном блондине. Нет, я не была против блондинов, Зика сама была блондинкой. Но в ней чувствовалась порода, при светлых волосах, ресницы и брови у неё были вполне заметными, темными, серые глаза оттенялись густыми темными ресницами. А её поклонник был настоящим блондином с мало заметными бровями и ресницами, не эффектным и не выразительным. Один раз он той зимой, кстати, перед свиданием с Зикой зашел в парикмахерскую и покрасил ресницы и брови. Я, заметив это, была шокирована, совсем не оценила растерянность несчастного молодого человека, пошедшего на крайнюю меру для привлечения внимания понравившейся девушки.
- Зика, ты предаёшь нас, - твердила я чуть ли не через день. - В такое время, когда вся церковь готовится к последнему бою, ты так по-мещански увлечена.
Но все было бесполезно. Та, которую я уже давно воспринимала как сестру, краснела при каждой встрече с молодым врачом. Он тоже, увидев её, забывал, чем только что занимался, начинал заговариваться. Профессор Рейн, добродушно усмехаясь, разводил влюблённых, чтобы они ни в коем случае не встретились на серьёзной операции.
Когда Зика пропустила воскресную литургию, чтобы съездить со своим поклонником, у которого неожиданно получился свободный день, в Сокольники, погулять в пригожий такой зимний денёк, пасмурный, с ледяным ветром, я не выдержала. Пожаловалась отцу Владимиру, в первый раз в жизни пожаловалась на свою любимую Зику.
- Тася, изволь оставить её, это не твоё дело, - неожиданно резко сказал мне батюшка.
- Как это не моё? Зика мне сестра, - впервые в жизни я возразила своему духовнику. У меня слёзы выступили на глазах. Мне казалось, что Зика губит свою душу, а никому и дела нет.
- А мне она дочь духовная, - все так же твердо ответил мне отец Владимир. - Оставь. Её. В покое.
Он никогда раньше не говорил со мной так неласково. Я была морально убита. А тут ещё вечером Зика вернулась на седьмом небе от счастья, ничего земного вокруг себя не замечая.
- И что вы делали весь день? - прокурорским тоном спросила я. - Под этим призывно пронизывающим морозным ветрилой, в уютном сумраке зимнего дня?
- Что? - Зика посмотрела на меня рассеянно и улыбнулась. - Не помню, Тасечка. Ваня о себе рассказывал. У него такая жизнь интересная.
- "Ваня"? - грозно переспросила я. - Не "Иван Афанасьвич". Уже Ваня. Ещё скажи, что ты с ним целовалась.
Зика покраснела так, что на кончиках её длинных ресниц повисли слёзы.
- Только на прощание, - еле слышно сказала она.
Я открыла рот, но не смогла издать ни звука от возмущения. Закрыла его обратно и молча уселась читать не помню уже какую духовную книгу.
Ну и ничего удивительного, что, услышав, что Иван Афанасьевич Комаров развлекал мужской коллектив в какой-то праздник тем, что читал наизусть Гаврилиаду Пушкина, я молчать не стала. Подумать только, наизусть! Подозревая, что Зике название этой кощунственной поэмы ничего не скажет, я дождалась, пока она сядет за стол и уткнется невидящим взглядом в очередной учебник, вытащила из папиной библиотеки нужный томик с заранее заложенной закладкой, открыла нужную страницу и положила книжку перед своей духовной сестрой.
- Вот. Ознакомься, - сказала я торжествующим голосом. - Вот это твой Ваня наизусть(!) читал в атеистическом коллективе на какой-то мужской вечеринке.
Зика скользнула глазами по открытому тексту, мгновенно вспыхнула и резко захлопнула книгу. Потом закрыла руками лицо и так замерла. Я чувствовала, что ей стало настолько плохо, что лучше мне к ней не подходить. Никому лучше сейчас не подходить к несчастной девушке. Но раскаяния не было. Я видела себя хирургом, вскрывшим созревший гнойный абсцесс.
В тот вечер мы рано потушили свет и легли спать.
Со следующего дня Зика начала избегать Ивана Афанасьевича. Понятное дело, у молодой девушки, так воспитанной как она, никогда бы язык не повернулся, объяснить причину разрыва. А он, пару раз попробовав подойти к заледеневшей ci-devant, решил, видимо, что эта гордячка посчитала его недостойным общения с собой, вспыхнул и больше встреч не искал.