Как бы не так, думал Петрик. Долго же его морочили, пока он не понял, что к чему!
Что ж, это и по всей Одессе шло, и по всему Союзу, а может, и за пределами. Это ощущалось. И для друзей было узнаваемым, хоть и по-новому идущим процессом: жизнь снова норовила развести их по мастям. И, глядя на Петрика, можно было предполагать, что это наконец удастся. Впрочем, глядеть на Петрика особенно не приходилось: они его почти не видели в последнее время. Он больше в других кругах вращался. Петрик уходил от них, и с этим было ничего не поделать. Что ж, удачи, Петрик! Потому что каждому своя судьба и своя вольная воля.
Света с Алёшей пили чай у старших Петровых. Чай заваривали слабо: у Павла шалило сердце последние месяцы. Отяжелевшее его лицо сохраняло, однако, генеральское выражение. В артучилище он больше не преподавал: ушёл на пенсию вчистую. Всё время уделял Катьке и Пашке. Какие-то у них были свои разговоры, уроки французского, чтение назначенных дедом книг. Они его обожали, готовы были ходить по струнке, обливаться холодной водой и учить неправильные глаголы. Только бы дед время от времени раскладывал перед ними ордена и отдельно самый главный — солдатский Георгий, и снова рассказывал, как он, будучи штрафником ещё, отбрил самого Жукова: не один он, мол, георгиевский кавалер, ещё и других не всех перебили. И как Жуков его вытащил из штрафбата, и как вместе шли они по Европе, и какая она, Европа. Получалось, что в подмётки не годится она Росиии, нету в ней ни крепости, ни настоящей души.
В тот вечер уже прозвучала команда «отбой», так что в столовой оставались одни взрослые.
— А ты знаешь, папа, наш Петрик — не поверишь! — сионистом стал.
Павел и бровью не повел:
— Что ж, это закономерно. И, как я понимаю, вы теперь ему не компания? То есть — компания, по старой памяти, но не совсем своя? Ладно, лучше позже, чем никогда. Урок вам на будущее.
Света задумчиво смотрела в скатерть. Говорить ничего не хотелось, но и на несказанное Павел счёл нужным ответить.
— Перечти вот «Тараса Бульбу». Помнишь, Анечка, как мы гимназистами читали, ты ещё плакала? Так вот, с тех пор, и до тех ещё пор — так было, есть, и будет. Всегда. Не строй, Света, себе иллюзий, за них дорого платят. Я знаю, сам нахлебался.
— Павлик, но ведь можно же… — вмешалась Анна.
— Нельзя. Ты у нас ангел, Анечка, и всегда такой была. Потому и плакала тогда. А народов из ангелов не бывает. Так что не суди по себе.
Чувствуя, что Павел начинает волноваться, Анна перевела разговор на другую тему: сам Русин из Грековского училища смотрел Пашкины акварели и очень хвалил.
Петрик жил чуть не через дорогу от родителей: где Коблевская выходит на Соборку, там ещё мраморные ступени в подъезде. Эту квартиру он спроворил себе через год после денежной реформы, сложным финтом «через Черёмушки». Так что было очень удобно, каждый день можно было забегать. Мусе уже трудно было «делать базар», он ей всё по списку привозил на машине. Лялечка с удовольствием хозяйничала на два дома, ухитряясь при этом делать так, что всё командование оставалось в Мусиных руках.
В тот вечер Петрик привёз два ящика яблок и пяток мороженых кур, вовсе не похожих на традиционную «синюю птицу», а беленьких и пухленьких, как пупсики. У родителей всё было по-прежнему: портрет брата Сёмы, перевязанный чёрной лентой, громко тикающие часы со старомодными медальончиками на комоде, розовые раковины, подаренные кем-то из отцовских учеников, зелёная бархатная скатерть.
Муся пошла на кухню над чем-то там колдовать. Петрик с отцом мирно обсуждали, продует «Черноморец «киевлянам на этот раз или нет. И Петрик совсем не помнил, почему вдруг зашла речь о соседе Хомыченко, который опять вчера напился и подрался с дворничихой. И что именно такого он, Петрик, сказал насчёт этого хохляцкого свинства. Но Яков рявкнул ни с того, ни с сего:
— Чтоб я этого больше не слышал!
— Чего? — не понял Петрик.
— Вот про хохляцкое, или там про кацапское, или про жидовское свинство — чтоб я не слыхал в моём доме! Тем более от тебя.
Это тот же его отец говорил, который сам был великим анекдотчиком и про все нации, включая еврейскую, такие откапывал хохмы, и с такими акцентами их преподносил, что все ложились. А в анекдотах же — не зря народная мудрость сконцентрирована. Так почему в шутку можно, а всерьёз про то же самое — уже табу? Значит, им можно — хоть погромы, хоть петлюровщину, что, впрочем, одно и то же — на полном серьёзе, а нам только — хи-хи да ха-ха?