Выбрать главу

— Да, а он будет меня трогать за голову?

— Он не хотел ничего плохого, видит — ребёнок, ну и погладил.

— Я ему покажу ребёнка!

Тут вмешалась Муся. Она Анну уважала: и образованная, и старше насколько, и манеры… Настоящая дама, хоть и не скажешь, что ей уже за сорок. Анна была сильная, умная, с ней Мусе хорошо было чувствовать себя чуть не девочкой: обожать и слушаться, а зато ничего не бояться, пока Анна рядом. Но иногда хорошие манеры — хуже слабости. Особенно с пацанами, они разве понимают хорошее обращение? Я тебя прошу да пожалуйста…

А полотенцем по морде? Ишь, рожу скривил. На родную мать.

Муся загорелась своим неистребимым румянцем, с которым даже рытьё окопов и жидкая мамалыга ничего не могли поделать, и возмущённо хлопнула ладошкой по комоду:

— Да что ты его уговариваешь, как маленького. Двенадцатый год лбу здоровому! Покажет он этому румыну, паршивец! А маму твою повесят в Алексеевском садике, да? А ты, как моя Маня, увидишь виселицу и будешь спрашивать: "это что, качели?" Ты этого хочешь, обормот?

Она взяла Алёшу за щёки и повернула его лицом к себе:

— Ты за маму ответчик, дошло? И никто теперь не смотрит, кому сколько лет. А если этот румын думает, что ты деточка сопливая — то и хорошо. И французского ты не знаешь, понял? И ничего ему не говори, строй дурачка. А если услышишь что-то важное — скажи маме или мне. Кто их знает, что они собираются делать. А мы будем знать раньше всех, если ты не будешь идиотом. И никаких фокусов, ясно? Ты обещаешь?

Алёша кивнул. До него действительно дошло насчет виселиц, хоть он их ещё не видел. Но представил себе, как маму волокут к этим "качелям". И потом, тетя Муся повернула дело неожиданным образом. Как он сам не сообразил: это ведь почти как разведка! Он всё подслушает, все их секреты!

С чего бы румын говорил со своим денщиком или даже с другими офицерами по-французски — он как-то не задумался и потому не понял, что тетя Муся бессовестно его надувает. У него теперь была тайна, и все дело окрасилось в романтические тона. Пусть его этот гад гладит по головке, он ещё улыбаться будет и строить невинные глазки. Не знают они еще Алешу Петрова, оккупанты собачьи.

Муся распорядилась, чтоб Алёша немедленно привел со двора Петрика и Маню и чтобы все трое сидели дома тихо, как мыши, до самого вечера, и не крутились у этой солдатни под ногами. Надела зеленую вязаную кофту и взялась за ведра:

— Я за водой сбегаю, Анечка, а ты, хочешь, тут посиди. Только я бы на твоем месте присмотрела, как этот денщик у тебя там хозяйничает. Если офицер вроде ничего, то имеет смысл с ними ладить. Раз одного прислали, их теперь полный двор нагонят, деваться некуда. Выкрутимся как-то, не расстраивайся.

Она чмокнула Анну в щеку и темперементно загремела ведрами. Анна благодарно улыбнулась ей вслед: прелесть все-таки эта Муся. Как раскисла, когда войну объявили, а потом оправилась, подобралась — и никакого нытья. Бойкая, как воробышек, всюду успевает, ещё и улыбается. И про детей не подумаешь, что не присмотрены: одёжки зашиты-выстираны, и мордочки умытые. По утрам у Муси и то глаза не зарёванные, хотя старшенький ушел добровольцем, а муж — вообще неизвестно где теперь. Как повез свой шестой класс в Москву на экскурсию за пару дней до войны — так и нет известий.

Но воды в этот раз Муся не принесла. Потому что на выходе из двора её приветливо окликнула мадам Кириченко:

— Ой, кого я вижу! Мадам Гейбер, вы не имеете от вашего Яшеньки никаких известий? Или он ещё учитель, или опять комиссаром стал, как в восемнадцатый год? Ну, когда в ЧК ему сделали фамилию Краснов? Так передайте ему, что весь двор его помнит и о нём интересуется…

И с медовой улыбочкой пронесла мимо остолбеневшей Муси свои телеса — к себе, в адвокатскую квартиру.

Муся, как ошпаренная, кинулась назад и забилась в объятьях Анны, ещё не успевшей уйти:

— Что же делать, Анечка, что же делать?! Она же знает, эта гадюка, она донесет!

Обе понимали, что все горести с выживанием под бомбежками, с продажей пальто на базаре за мешок муки и с тасканием воды, даже с румыном на постое — еще не было самое страшное. Страшное начиналось сейчас: куда девать Маню и Петрика? Если у них еврейский папа, а таким приказано отправляться в гетто, и детям тоже? И если не осталось никакой надежды, что соседи промолчат, что теперь делать?

Все разговоры первых дней оккупации про то, что немцы — культурные люди, и в восемнадцатом году евреев громил кто угодно, кроме них, и что в гетто, очень может быть, евреям организуют нормальную, хоть и изолированную, жизнь — выглядели теперь, мягко говоря, неубедительными. Как и газетные посулы, что ни одной нитки не пропадет из их имущества: путь смело оставляют дома всё, кроме самого необходимого.