– А кто это ещё такой?!
– Неужто не слыхал?!
– Не слыхал, – покаянно вздохнул Гурьев. – Откуда мне в таких мелких делах разбираться, дядь Лёш? Ты же сам сказал – высоко.
– Контрабанда это. Серьёзная. А Чердынцев – видать, здорово ему дорожку перешёл. Про негото ты точно слыхал.
О, да, подумал Гурьев. Про него – более, чем достаточно.
– И что?
– Эх. Что?! Ферзь это, вот что. Без меня завелась тут эта падаль.
– При тебе не завелась бы, – не то спросил, не то констатировал Гурьев.
– Отож, – Кошёлкин кивнул утвердительно. – Послушайка, сынок. А можно, я тебя спрошу коечто?
– Конечно, дядь Лёш.
– А ведь тебе этот Ферзь – на один зуб. Скажешь, нет?
– Знаешь, дядь Лёш, – задумчиво проговорил Гурьев. – Я тебе так вот попробую объяснить. У строителей пирамид была такая интересная привычка – ловушки для будущих гробокопателей оставлять. Ну, например: поставят тумбочку посередине хода, а на тумбочке – золотая фигурка с полпудика весом. Стоит он, весь из себя такой, прямо в руки так и просится, – бери, не хочу. Ты его хвать – а он, оказывается, на педальке хитрой стоял. Отпустил воришка педальку – и поехали из стен жернова, да и осталось от нашего воришки одно мокрое место. Вот этот Ферзь, сдаётся мне, и есть такая фигурка. Даже имечко – вполне.
– Ишь, чего навыдумывали, поганцы, – усмехнулся Кошёлкин. – И на кого же такой капкан поставлен? Не на тебя ли?
– Не именно на меня. Но стоит – и часа своего дожидается. Так, вообще.
– И как же народ умудрялся пирамидыто обчищать? Ведь умудрялся? А?
– Так ведь голь – она на выдумки хитра, дядь Лёш. Есть несколько трюков. Например, придержать площадкупедальку рукой. Или – золотую фигурку убрать, свинцовую – поставить. Раз – раз.
– Так это ж заранее надо знать – и куда ставить, и свинца сколько взвесить. Нет?
– Да, – согласился Гурьев и улыбнулся. – А ты мне на что, дядь Лёш?
– Ишь, какой. Понятно.
– Это хорошо, что понятно.
– Понятно, понятно. Ну, видимо, придётся вспомнить мне молодые годы. Посиди, – бросил он Гурьеву и вышел.
Снова появился Кошёлкин через несколько минут – собранный, одетый в габардиновый костюм, в мягких парусиновых туфлях, косоворотке. Сев за стол, спросил:
– Оружието есть у тебя, Яков Кириллыч?
– А у тебя, дядь Лёш?
Кошёлкин достал «Браунинг № 2», подтолкнул Гурьеву. Гурьев улыбнулся едва заметно, под удивлённо взлетевшими бровями Кошёлкина разобрал пистолет, посмотрел в ствол через казённик, собрал, вставил обойму и толкнул «Браунинг» обратно Кошёлкину:
– Если бы ты знал, дядь Лёш, как я рад, что ты есть. А не страшно ствол в доме держать, по нынешнимто временам?
– Я своё отбоялся, – пригладил седины Кошёлкин. – Бери, если надо. Я обойдусь.
– Нет. Это я обойдусь. Довольно легко обойдусь, дядь Лёш. Не сомневайся.
– Ты героято из себя не строй, – сыщик насупился. – Ферзь – это тебе не босота какая, это серьёзно.
– А ты самто, дядь Лёш, – среагировать успеешь?
Кошёлкин опять его обрадовал, – да так, что Гурьев не счёл нужным сдержать улыбки, глядя в чёрный бездонный зрачок ствола: скорость, с которой сыщик управился с пистолетом, сделала бы честь любому из оперативников угрозыска раза в три помоложе Кошёлкина. Гурьев отвёл ладонью ствол оружия:
– Ух, дядь Лёш. Здорово.
– Такто, – торжествующе проворчал Кошёлкин, пряча «Браунинг». – А ты думал, я всё пропил уже? Может, возьмёшь всётаки? Молодой ты, жить тебе ещё да жить, а Ферзь – это тебе не шпана подзаборная.
– Ну, ладно, ладно, дядь Лёш, – примирительно сказал Гурьев. – Раз уж ты так настаиваешь.
Кошёлкин не выдержал – отпрянул, и отвёл взгляд от ствола, что уставился ему в лицо из руки Гурьева. И по тому, как поплыли у сыщика глаза, как задёргались мелкомелко нижние веки, понял Гурьев, что скорость его старик совершенно правильно оценил. Не знанием – чутьём. Гурьев кивнул, подтверждая. И протянул оружие Кошёлкину, – теперь рукояткой вперёд:
– Извини, дядь Лёш.
Кошёлкин взял пистолет осторожно, словно это была граната с выдернутой чекой. Осмотрел внимательно, со всех сторон, пожевал губами задумчиво. Очень задумчиво. Очень.
Возвращая Гурьеву оружие, сыщик вздохнул:
– Значит, всё ж таки правильно я угадал. Не должно тебя быть. А уж ствола такого – так и вовсе.
– Ты, в общем, правильно угадал, дядь Лёш, – кивнул Гурьев, убирая пистолет в кобуру скрытого ношения за поясом. – Ну, почти правильно.
– Где ж это такие чудеса творят?
– У нас, дядь Лёш. В России.
– Вот так, значит.
– Вот так, – не стал отпираться Гурьев. – А что значков да буковок на нём нет, – так просто не время ещё. А придёт время – поставим и буковки. Я тебе его не сватаю, потому как на освоение и пристрелку время требуется, а его у нас нет.
– Грамотный, – усмехнулся одобрительно Кошёлкин. – Молодец. И что дальше?
– Дальше? – Гурьев сделал вид, что задумался. – Дальше вот что. Знаешь, мы как сделаем? Я буду с нашими прекрасными дамами, как обычно, а ты, как завечереет, прямиком тоже к Нине Петровне. Почаёвничаете, поговорите за жизнь.
– Сводник, на мою голову, – пробурчал Кошёлкин, но только для порядка, потому что предложение Гурьева явно пришлось ему по сердцу, – если не сказать больше. – Не журись, хлопец. Я покамест ещё ничего не забыл.
– Не сомневаюсь. А сейчас какие планы?
– Сейчас я с паройтройкой своих старых приятелей покалякаю. До вечера время есть. В семь буду у Нины… Петровны. Сегодня тебе всех сведений не обещаю, пару, тройку дней мне надо. Соберу тебе, как в прежние времена говорили, досье. Годится?
– Годится, дядь Лёш. Даже очень.
– Ну, с Богом. Ты в Богато веришь, или как?
– Или как, дядь Лёш.
И Гурьев широко, радостно улыбнулся.
Сталиноморск. 4 сентября 1940
Навестив крепость, Гурьев отправился в школу пешком, решив раньше времени не эпатировать коллег и Завадскую. Дела – всякие, а школа – школой. Никогда не делал ничего абы как – и это тоже. Учитель – так учитель. Это служба – так уж служба.
Из всех его умений и знаний лишь одинединственный дар всегда оставался главным – умение притворяться. Умение стать тем, кем нужно стать – на время или навсегда. Например, учителем литературы.
Как только он заговаривал, в классе мгновенно устанавливалась звенящая тишина: дети уже знали, что начнётся сейчас, предвкушали это. Не испуганное молчание, в котором внимают грозному ментору, – нет. Это была тишина театрального зала – перед выходом на сцену обожаемого кумира. Он никогда не произносил «учительских» слов. И даже слово «урок» не звучало ни разу:
– Тема нашего сегодняшнего разговора – последние дни жизни величайшего из поэтов России, Александра Сергеевича Пушкина.
И снова он преобразился. Всё стало иным, – даже воздух. Сейчас перед ними, – прямо вот тут, на возвышении перед классной доской, – вдруг оказался Пушкин. Живой, настоящий Пушкин – здесь и сейчас. И зазвучали стихи – ещё не читанные ни разу, незнакомые стихи, стихи о жене, о любви, эпиграммы Пушкина и эпиграммы друзей, на разные голоса заговорили живые люди, современники эпохи, со страниц своих, наизусть воспроизводимых, писем и воспоминаний. И снова – Пушкин. Великий поэт, с удивительной лёгкостью и неподражаемым, неповторимым мастерством обращавшийся с русским языком, с русским словом, заставив его раскрыться перед современниками и потомками. Великий волшебник, стихи которого невозможно произнести иначе – только стихами, ни выбросить, ни переставить – ни единого слова. Пушкин – автор потрясающе экономной, золотого сечения, прозы, чью простоту, ёмкость и лаконичность никому так и не удалось повторить. Пушкин – светский лев и повесадонжуан, разбивающий направо и налево сердца. Пушкин – на потеху и зависть всего современного света, влюблённый, словно мальчишка, в собственную жену, осыпающий её сонетами и стихами. Пушкин – лицедей, коварный шут, в комическом камерюнкерском мундире, под маской бретёра и циника прячущий беззащитную ранимость человека чести. Пушкин – падающий на сбившийся февральский снег у излучины речки Чёрной.