– Я хочу знать только одно, – проговорила девушка. – Я хочу понять. Зачем? Ведь того, кто приказал, уже нет. Совсем нет. Тебе не нужно было этого делать. И ты это знал. Почему ты выбрал такое? Почему?
– Уйди, ссс… – Гурьев нажал мечом на горло Свинцова, не давая ругательству вырваться наружу, и тот захлебнулся им, как рвотой. – Ууййдиии.
– Уходи, дивушко, – спокойно сказал Гурьев. – Уходи, в самом деле. Всё же ясно. Видишь? Всё. Он не ответит. Это не может ничего сказать. Оно только водит и путает. Водит, водит – и путает, путает. Иди. Анатолий, проводите Дарью Михайловну, я скоро буду.
– Есть, – громко сглотнув, хрипло ответил Шугаев и зачемто взял под козырёк. – Идёмте, гражда… Товарищ Чердынцева. Сюда попрошу.
Что, нежить, охота пуще неволи, подумал Гурьев. Всё, всё. Взяли Татьяну взамен – чтонибудь, что угодно, лишь бы сожрать. Вместо Даши. Вместо Нади. Жрать – это всё, что вы умеете, всё, на что вы способны. Вы и ваши слуги. И это – не последняя цена, которую мы вам заплатили. Будет ещё. Будет ещё.
Он «выключил» Свинцова и, вынув оружие, накинул на ствол глушитель. На жутковатом жаргоне профессионаловчистильщиков это называлось – «принудительная вентиляция головного мозга». Они даже в протоколы такое умудрялись вписывать, за что Герасименко ругал их ругательски. Похоть человеческая к приумножению сущностей неистребима, усмехнулся Гурьев. Вот и слова – простого, ясного и короткого слова «убить» – мы всеми силами избегаем. Гасить. Актировать. Ставить к стенке. В штаб к Духонину. В запевалы. И мы до сих пор не знаем – приходит это в человека извне или сидит в каждом, ожидая своего часа, запускаясь, стартуя, как опухоль. Наверное, всё же внутри. У каждого – внутри. И гоняться за бесами – незачем. Над собой надо работать. Себя укреплять, строить. Химия, чёрт бы её побрал. Проклятая химия.
* * *
Кошёлкин убивался так, словно родную дочь потерял:
– Я ж его в первый список вставил. Я ж вставил, Яков Кириллович?!
– Вставил, дядь Лёш. Всё ты правильно сделал. Ну, не бывает так никогда – чтобы всё идеально, понимаешь? Не бывает.
– Надо было мне с вами. Надо, надо было. Что смотришь?! Сопляки, бракоделы!
– Я созвонился, завтра в школу корреспондент придёт, – тихо произнёс Гурьев. – Будет большая статья и некролог на первой полосе в «Сталиноморской правде». Слышишь, Денис? Про Татьяну – только правду. Прекрасная, нежная, отзывчивая, любила детей, а дети – её. Самая лучшая. Портрет в полстены, почётный караул. Пионерский салют. Понятно? Что и было – кровью смыло. Вот так, Денис.
Шульгин посмотрел на него, покачал головой:
– Бронепоезд.
Именно, подумал Гурьев, именно. Бронепоезд. Можно человека ржавым гвоздём оцарапать, он и умрёт через три дня от заражения крови. А можно так красиво расшлёпать, что триста тридцать лет и три года его доблестной смертью поколения героев будут вдохновляться на подвиги. И для каждого дела свой инструмент надобен. И я надобен. И вы все.
– Так и есть, – он спокойно кивнул. – А что – для тебя это новость?
Бронепоезд, подумал Кошёлкин, поднимая на Гурьева взгляд. Это точно – бронепоезд. Это правильно. Так и надо. Раз есть смерть – пусть тоже работает, тварь. А то – зажралась вон, сволочь, в последнее время. Пускай послужит. Пускай. И опустил в ладони лицо, проговорил глухо:
– Эх, сынки… Сынки.
Сталиноморск. 19 сентября 1940
Татьяну хоронили всем городом, – в школе отменили занятия, дети пришли – все. Гроб на лафете, флотский оркестр, рёв гудков… Городецкий прислал телеграмму – начальник телеграфа сам прибежал, аж руки трясутся: правительственная, Молотов подписал, Калинин. На кладбище гроб внесли на руках. Гурьев не брался – слишком высокий, мешал бы только. В могилу опускали вчетвером – он, Шульгин, Шугаев, Востряков. Даша держала, прижав обеими руками к груди, Близнецов. Речи Гурьев говорить запретил: дела и память – это главное, а болтать – не надо. Не надо. Детей не собралась родить – не вина это, а беда. Просто беда. А память – а память всётаки будет. Винтовочный залп раскатисто ахнул, вскинув небо над головами людей – выше, ещё выше.
– Она никого не успела понастоящему полюбить, – прошептала Даша, отдавая Гурьеву Близнецов. – Поэтому всё так случилось. А я должна, обязательно должна!
Он ничего не ответил – кивнул, только подумал: ты всё успеешь, дивушко, всё успеешь. Я позабочусь.
На тризне в школе Гурьев сел рядом с Широковым, налил водки ему и себе, и, когда выпили, сказал – тихо и жёстко:
– Напрасно ты её не любил, Василий. Напрасно. Может, вины твоей в том и нет, а – напрасно. Если бы ты её любил – всё бы было иначе. Понимаешь?
– Понимаю, Яков Кириллович, – Широков сжался, покачал головой. – Вы… Я понимаю, у вас тут дела государственной важности. Но вы… на всё время нашли… И на нас нашли. Как же так? Вы, вообщето, кто?
– Наставник, – ответил Гурьев. – Наставник – имя моё и служба моя. Здесь и сейчас.
Сталиноморск. Сентябрь 1940
День выдался на редкость холодный – шторм, дождь – не дождь, муть какаято в воздухе, водяная взвесь, как будто декабрь, а не разгар бабьего лета. Неделю назад, когда хоронили Татьяну, погода была такой, что мысли о чёмнибудь нехорошем просто не помещались в голове. А сейчас… У самого дома Близнецы вдруг сильно завибрировали в руке – очень коротко, но всё же. Очень странно. Ещё страннее выглядела Нина Петровна, почемуто ожидающая снаружи. Чтото случилось, – почему она на меня так смотрит, подумал Гурьев, изображая на лице радость встречи с глубоко симпатичным ему человеком.
– Яков Кириллович, – заговорила Макарова торопливо, взволнованно, едва он успел распахнуть калитку, – к вам тут какойто… человек приходил. Очень… скользкий какойто. Всё рвался вас в доме подождать, но я не пустила. Какойто он уж слишком настырный был… Извините, если я чтото не так сделала. Вы ведь говорили, чтобы никого посторонних без вашего ведома не впускать?
Я не жду гостей, подумал Гурьев. И никто из скользких знакомцев не может, не должен здесь появиться. Если только… На свет примчался. На свет. И на боль. Мотылёк ночной.
– Конечно. А почему вы вдруг засомневались?
– Он… записку показал. От Вас.
– Да? – удивился Гурьев. – А записочкуто он отдал? Или только в своих руках показывал?
– Потому и не пустила, – поджала губы Нина Петровна. – Вы ведь не писали никаких записок, Яков Кириллович? Если бы что срочное, то – позвонили бы, наверное?
– Нина Петровна, Вы – просто чудо, – проникновенно сказал Гурьев. – Совершенно правильно всё Вы сделали. Совершенно. Разумеется, никаких записок я никому не раздавал и не собираюсь. Для того я и существует голосовая телефонная связь. А как он выглядел?
– Скользкий, – подумав, убеждённо заявила Нина Петровна. – До такой степени скользкий, – я даже подумала, что не может у вас быть таких знакомых. Скользкий, сальный какойто… – Хозяйка передёрнула плечами.
– Правильно сделали, что не пустили, Нина Петровна. У меня, имеются всякие знакомые, конечно, в том числе и весьма скользкие – уж такой я типус, Нина Петровна. Но знакомые – знакомыми, а в дом никого пускать не надо. Не надо. В следующий раз, когда ктонибудь – неважно, скользкий или шершавый – проявит такие подозрительные желания, шлите его полемлесом, да так жёстко, как только сможете. Договорились?
– Ну, конечно, Яков Кириллович, – с облегчением проговорила хозяйка и улыбнулась. – Конечно. Ужинать будете? Ой…
Одновременно с возгласом хозяйки Близнецы так задрожали в руке, – Гурьев невольно сжал пальцы, плотнее охватывая ножнырукоять. Он бросил через плечо взгляд. Да. Ошибки быть не могло.
– Идите в дом, Нина Петровна, – тихо, улыбаясь, произнёс Гурьев, боковым зрением отслеживая незваного гостя, приближающегося к ограде палисадника. – Молиться умеете?
Хозяйка, глядя на него расширенными от удивления и ужаса глазами, быстро кивнула.
– Хорошо, – почти не разжимая губ, продолжил Гурьев. – Идите. Пожалуйста. И не ждите меня. Я буду поздно. Очень поздно.
Убедившись, что Нина Петровна прониклась и будет делать именно то, что он ей велел, Гурьев спланировал с крыльца и одним прыжком преодолел расстояние до ограды.