"Итак, будем знакомы, мсье Жан де Бреби: перед вами Оноре-Максимилиан ле Гран Эритье!" Он смеялся над собой: ле гран эритье - великий наследник - в африканской глуши с собакой, которая не имеет даже имени!
"Почему Выдающийся Наследник, - думал Овечкин, - почему ле Гран Эритье? Только из-за имени?" Были еще какие-то фразы, упоминания о семье "вонючих аристократов и денежных мешков". Может быть, о своей семье? Была в жизни Оноре какая-то драма, Овечкин не сомневался. В судьбе этого одинокого немолодого, очень неглупого француза, бессмысленно влачившего дни в ненавистной ему стране (ведь Оноре не проявлял интереса ни к врачеванию, ни к людям, которых лечил!), эта драма вырастала в глазах Овечкина в значительную, почти философскую трагедию, требовавшую, однако, не только осмысления, но и сострадания. И Овечкин готов был сострадать. Даже после того как исчез первоначальный острый интерес, а копившаяся с каждым днем усталость все настойчивей толкала вечерами в постель, Овечкин терпеливо, не выказывая усталости, играл в шахматы и поддерживал бесконечные беседы.
"Меня не вдохновляют ваши социальные идеи, Жан. Я индивидуалист. Уравнивание людей представляется мне вредным абсурдом". - "Смотря что понимать под уравниванием". - "А что под этим понимаете вы?"
И Овечкин прилежно и доходчиво читал ему соответствующую лекцию. Оноре слушал, иногда серьезно, иногда по-своему криво, но грустно улыбаясь, поглаживая рыжую шевелюру, иной раз вставлял фразу, которая показывала Овечкину неубедительность его доводов, и тогда он, как опытный оратор, все начинал сызнова другими словами.
С каждым месяцем Овечкину, изнуряемому жарой, становилось все труднее вести вечерние беседы.
Оноре нередко раздражал его сарказмом, непонятливостью, артистизмом, бесконечными возлияниями, даже той загадочностью, что прежде влекла его к французу. Теперь нередко из трех вечеров в конце недели они проводили вместе лишь один. Овечкин с радостью отмечал, когда в среду или четверг в гараже не было "лендровера": это значило, что уик-энда не будет вовсе. И если ему самому нужно было в столицу, он старался уехать в конце недели.
Но наряду с этим Овечкин постоянно чувствовал значительность француза и его обстоятельств, которые никак не мог постигнуть, к которым за многие месяцы соседства, бесед, все возрастающего расположения к нему Оноре никак не мог даже приблизиться. Док, с его непостижимыми занятиями, протекавшей вроде бы на глазах, но совершенно непонятной жизнью, оставался для Овечкина все такой же, если не большей, загадкой, как и в первые дни знакомства. И это так притягивало к нему любопытного, хотя и усталого до полусмерти, Овечкина, что он терпеливо переносил все, что раздражало его в докторе. Терпел, как настоящий марафонец, не ведающий, ждет ли его в конце пути хоть какая-нибудь награда. В этом терпении его поддерживало еще убеждение, что он, Овечкин, стал нужен Оноре. Такое убеждение придавало доброму Овечкину сил. Даже ребятам, даже надежному их "взводному" Сане он и словом не обмолвился, как надоел ему странный француз.
Как-то зашел у них разговор об атомной войне. Прежде они обходили эту тему, скорее всего стараниями Оноре. И сейчас он сказал:
- Оставьте, Жан, глобальные проблемы. Пусть ими занимаются политики. Все равно ни вас, ни меня пока и близко не подпустят к их решению.
Овечкин, с удивлением отметив про себя это "пока", взвился:
- То есть как это?! Оноре, в каком мире вы живете?..
- В чужом, - рассмеялся француз. - В мире политиков и военных.
- И тут многое зависит от нас, - буркнул Овечкин, злясь на него и на себя.
- "От нас"... - все смеялся Оноре. - Вы неисправимый оптимист, Жан. Просто врожденный приходский священник.
- А вы пессимист, гробовых дел мастер.
- О, нет! Тут вы ошибаетесь. От человечества я не жду ничего хорошего, это верно. Но именно потому, что уверен: кроме жизни, нет ничего стоящего в жизни. И каждый человек стремится к наилучшей, как представляет ее себе, иная - бессмысленна. Разве не так? - Это была его любимая формула: смысл жизни - только в самой жизни.
"Черт бы тебя побрал, - думал Овечкин, отирая пот с лица. - Тут за день намаешься на жаре, еле ноги тащишь... Стремится он, видишь ли, к шикарной жизни. Налижется и тешит свое одиночество за чужой счет... Ну, Овечкин, попался ты с отдельной квартирой! Своего хоть к черту можно послать, если языком ворочать неохота..."
- Мне давно уже понятно, Оноре, что вы убежденный индивидуалист. Я это понял сразу, как только увидел вас здесь вдвоем с собакой. Зарабатываете на шикарную жизнь? Так ведь на всю жизнь даже тут не заработаешь.
- Это смотря как зарабатывать, Жан.
- Ну, может быть, в свои отлучки вы золото моете килограммами. Но на миллионера вы не похожи и, думаю, никогда им не станете.
- Да? Как это понимать? - Оноре усмехался, но глаза стали серьезными. И говорил он определенно не то, что в эту минуту думал.
- Как комплимент, конечно, в моих-то устах.
- Хм. Знаток миллионеров... А вы зачем сюда приехали? Помогать африканцам строить новую прекрасную жизнь?
- А почему бы и нет, если удастся? И на мир посмотреть, и деньжат подзаработать... - "Что так вдруг насторожило его?.."
- А, все же деньжат. Зачем вам деньжата, Жан? Серьезно. Вы для меня в некотором роде загадка. Зачем вам деньги, если одной духовной жизни вам вполне хватает, а общество, как вы говорите, обеспечивает вас самым необходимым?
Он говорил как-то отчужденно. Такой светской манеры, необязательности Овечкин никогда прежде не ощущал, беседуя с французом. Неужели - золото? Чушь! Во-первых, здесь нет золота, и что Оноре мог делать с ним, если бы даже нашел россыпи?..
- Ну скажите, зачем вам деньги? - допытывался Оноре.
- Машину куплю.
- У вас нет машины?
Фразы повисали, каждый из говоривших определенно думал о своем.
- Пока нет.
- А работа кроме здешней?
- Есть, конечно.
- Так вы что, паршивый инженер?
- Почему? Вроде бы нет... - растерялся Овечкин.
- Я не хотел вас обидеть, Жан. В отличие от вас, кажется. Просто мне непривычно... - Он говорил как прежде, свободно, а Овечкин испытывал угрызения совести: да, конечно, обидел француза. Зачем? Сделал ему, наверное, больно: "индивидуалист с собакой"...