И вдруг случилось несчастье.
Крупецкову позвонили из разведроты и сообщили, что из поиска не вернулся Филипчук, что разведчики уже несколько раз плавали через Донец, но найти Филипчука не удалось. И еще несколько раз переправлялся вместе с ними через реку Крупецков.
Филипчук пропал без вести.
Пришлось сообщить об этом и его родным.
А потом боль от этой потери, не единственной в роте, стала утихать, давая о себе знать все реже. О смерти говорить не хотелось: уж очень часто она сама напоминала о себе. Не говорили и о том, о чем все-таки все думали: а что с комсомольским билетом? Не достался ли он врагу? Не объявился ли другой «Филипчук» где-нибудь в соседней дивизии?.. И ничего-то не подозревал «сам Парамонов», скрепивший когда-то своей подписью рождение нового комсомольца.
Об этом все думали, но молчали: уж очень тяжек был бы такой разговор…
Однако как ни мал человек, но и он рано или поздно отыщется в великом и бурном людском океане, не останется в конце концов безвестной отдельная судьба, где-то выйдет на поверхность нить, по которой будет разгадана тайна его исчезновения…
Филипчука обнаружили пехотинцы соседнего соединения во время разведки боем, произведенной в дневную пору, когда неприятель меньше всего ожидает нападения.
Проколотый немецкими штыками, лежал он вниз лицом в небольшой ложбинке, а над ним было высокое-высокое родное небо да кружился ворон, так и не решившийся опуститься на растерзанное тело русского воина. Пехотинцы осторожно перевернули его вверх лицом и увидели между полуоткрытых губ, в плотно сжатых зубах, не то кусок кляпа, не то кусок глины. С трудом разжав мертвый рот, они вытащили комок и только тогда поняли, что это не кляп, не глина, а изжеванный комсомольский билет…
Потом они нашли за отворотом пилотки крохотный листочек — с номером билета, с фотографией и фамилией убитого, с печатью и подписью Парамонова…
А потом увидели в виске пулевое отверстие. Поискали вокруг и нашли в траве уже покрытый ржавчиной пистолет ТТ.
Вот и все. В дивизионке о Филипчуке появилась заметка за подписью А. Крупецкова. В ней не было подробного описания подвига. Его свидетелем был только враг, но враг уничтожен. Так что нет свидетелей… И видимо, Крупецкову не хотелось бедной своей фантазией и неточным описанием оскорблять и сам этот подвиг, и память совершившего его. Добавим лишь, что найденный за отворотом пилотки листочек, проделав долгий и извилистый путь по штабам и политотделам, добрался наконец до Саши Крупецкова, и тот уже не расставался с ним до конца войны.
— А после войны, — тихо и взволнованно говорил он нам, — мне бы очень хотелось отыскать этого Парамонова… Я б ничего не сказал ему. А просто обнял бы его… и все. Какой он из себя, этот Парамонов, как вы думаете?..
Подхлестнув свое не очень-то богатое воображение, мы начинали рисовать на свой лад образ безвестного нам секретаря райкома ВЛКСМ. У каждого из нас он, разумеется, получился свой и по-разному большой и хороший человек, но у Юрки Кузеса — самый красивый и добрый.
Изменился малость и Саша Крупецков. Не столь уж часто бывали теперь озорными его дымчатые, широко поставленные глаза. Вручая комсомольский билет, он уже степенно и четко выводил свою подпись, подолгу всматривался в лицо нового комсомольца, как бы стараясь запомнить на всю жизнь, и не спешил уходить от него.
Один раз он услышал, как кто-то в соседнем окопе проговорил:
— А мне сам капитан Крупецков вручил билет!..
Вернувшись к себе, Саша долго не мог найти места: хотелось что-то немедленно сделать, куда-то пойти, что-то совершить… Но он ничего нового и необычного так и не придумал.
Как и всегда, взял свою сумку и быстро зашагал в сторону переднего края.
Помнится, вскоре мы получили от него великолепную корреспонденцию.
«Сонечко мое»
Дивизия с боями продвигалась на запад. Но постепенно выдохлась и получила приказ остановиться на занятых рубежах и привести себя в порядок — пополнить роты, в которых оставалось по двадцать-тридцать активных штыков, а в некоторых и того меньше, подтянуть тылы, подвезти боеприпасы, помыть солдат в бане и вообще отдохнуть.
Штаб дивизии и политотдел расположились в большом украинском селе, в каких-нибудь трех-четырех километрах от переднего края.
«Хозяйство» Шуренкова выбрало для себя небольшую беленькую хатку, ласково встретившую нас тщательно протертыми мокрой тряпкой, сверкающими на солнце, как бы улыбающимися окнами. В хате проживала небольшая семья: пожилой и очень пасмурный с виду мужчина и две взрослые его дочери — Оля и Настенька. Глядя на них, уже нетрудно было догадаться, кому обязана хатка своей чистотой и уютом, кто убрал ее к нашему приходу. И тут случилось именно то, что и должно было случиться. Всем нам вдруг показалось, что на земле наступили мир, покой и тишина. И все мы вдруг сделались не в меру словоохотливыми, болтали без умолку. Побуждаемые древним инстинктом — во что бы то ни стало устранить вероятного соперника, — каждый из нас острил, подсознательно старался елико возможно поддеть товарища, высмеять его, принизить, а самому выглядеть в лучшем, выгодном свете. При этом никто из нас не смотрел на девушек, словно бы они были тут ни при чем, хотя Оля и Настенька преотлично знали, что из-за них-то и началось это петушиное состязание.