— Потолкуем? — предложил Шумахин.
— А что такое? Что случилось?
— Да ничего особенного. Просто поговорить надо. Разве старым приятелям нечего обсудить? И потом, мог бы ты, Кривцов, и слово благодарности сказать Шумахину. Ведь я за всех вас отдувался, на суде-то все на себя взял.
Действительно, Шумахин не скрывал тогда, что он инициатор „операции“. Но это было известно суду и без его признания. Шумахин, однако, не раз напоминал нам о своей услуге в письмах из тюрьмы, напомнил мне о ней и сейчас.
Одним словом, отказаться от встречи я не смог, и мы пошли в какое-то кафе. Выпили. Вернувшись домой, я пытался оправдаться, потом вспылил, сам обрушился на Валю с упреками. Она отвечала тем же.
Назавтра, после работы, я уже сам пошел в какую-то забегаловку.
Объяснение дома было еще более шумным. Настоящая буря. Валя грозилась, что пойдет на завод, в дирекцию, в милицию.
— Так я жить не могу, не могу. Пойми ты. Ты и себя и меня губишь!
Это повторялось все чаще. Мы оба озлобились, неделями не могли друг другу слова сказать по-человечески. Надо было что-то делать. Конечно, разумнее всего было бы бросить пить, кончить якшаться с сомнительными приятелями. Эти мысли, однако, быстро уступали другим: „Ну, а что это будет за жизнь, если не сможешь с друзьями встретиться, чарку выпить? Нет, не пойдет, под каблук жене попадать я не намерен“. Вот так оправдывался я в собственных глазах.
Как-то во время очередной баталии я со злостью сказал ей:
— Так было, так будет. На поводке водить я себя не дам. А не нравится — можешь уходить. Или хочешь, я уйду?! Не жить нам вместе.
Она так и вскинулась:
— Дурак, набитый дурак. Я же люблю тебя, люблю! Как же я брошу тебя? Ведь ты гибнешь!
— Хороша любовь. Камень это на шее, а не любовь! — бросил я ей.
— Камень? Камень на шее? Тогда вот что, Степан. Не бросишь свою дурь, не возьмешься за ум, освобожу я тебя от этого камня…
Не очень-то обратил я внимание на эти ее слова. Потом только понял их… Да!.. Пришла беда — отворяй ворота.
Сижу я как-то один дома, и даже трезвый. Открывается дверь, и появляется Шумахин с целой авоськой бутылок и закусок. Весь какой-то взъерошенный, нервный. Надо сказать, что в последнее время мы встречались редко, потому что в его темных делах я больше не участвовал. Боялся, что Валя может вконец из себя выйти. Он предлагал, и не раз, но я проявил какую-то отчаянную решимость. Тогда он ответил в том смысле, что, мол, ладно, знаю твою ведьму, по рукам и ногам тебя связала, не дает, дескать, жить, как хочется. И отстал. Выпивать с ним выпивали, но к своим комбинациям привлекать меня перестал. Так и шло.
И вдруг заявился ко мне, да, видимо, неспроста. Спросил его, зачем пожаловал.
— Дело, — говорит, — неотложное, и только ты можешь помочь.
Когда выпили, подзахмелели, достал он из своей сумки коробку, завернутую в тряпку, и говорит:
— Подержи некоторое время у себя, спрячь понадежнее.
— А что это такое?
Он махнул рукой:
— Да небольшие мои сбережения.
— А что же у себя не спрячешь?
— Нельзя. Визитеров жду.
Я, конечно, понимал, какие сбережения у Шумахина. Не иначе какую-нибудь новую „операцию“ обтяпал. Сказал ему:
— Не могу, Игнат. Сам знаешь, ситуация у меня дома какая. Вот выпили мы с тобой — велик ли грех? А придет сейчас моя половина — истерики не миновать.
Он этак с прищуром поглядел на меня да и говорит:
— Да мужик ты или кто? Спрячь куда-нибудь, и все. Через несколько дней заберу. Или уж ты совсем ручным стал?
И пошел и пошел. Махнул я рукой:
— Черт с тобой, — говорю, — давай.
А на лестнице — шаги, Валентина возвращается. Взял я сверток, сунул в сервант.
Как я и думал, приход Шумахина у Вали восторга не вызвал. Шумахина она прогнала, а на меня даже смотреть не стала. Я сижу, молчу, в дремоту потянуло. Очнулся от крика:
— Что, что это такое? Чьи это деньги?
В руках у Валентины толстая пачка денег и раскрытая коробка, которую Игнат оставил. Видимо, стала она посуду прибирать и наткнулась на сверток. Стал я ей объяснять, что к чему. Слушать не хочет. Дрожит вся:
— Опять с этими подонками связался… Стыд-то, позор-то какой! Теперь уж засудят. Кто же за тебя что-нибудь доброе скажет? Жулик, вор, пьянчуга…
Потом поникла, замолчала. Не плакала. Слез уже, видно, не было… Говорит будто сама с собой:
— Ну что же мне делать?
А я спьяну-то возьми и брякни:
— Вон, — говорю, — окно открыто, бросайся.
Опять она замолчала. Потом глухо так, тихо говорит мне:
— Уйди, прошу тебя…
И, видя, что уходить я не собираюсь, начала вроде хлопотать по хозяйству, прибираться. Делала это будто через силу. На меня и не смотрит. Решил я выйти на часок, проветриться. И она, думаю, за это время успокоится.
Через час или около того возвращаюсь. В это время от нашего дома „Скорая помощь“ рванулась. У подъезда толпа. Крик, шум.
— Молодая ведь совсем.
— Видно, стекла протирала, да и оплошала.
Меня будто чем-то тяжелым по голове ударили. Понял я, что произошло что-то страшное, непоправимое… Кинулся в квартиру. Пуста, нет Вали. Только открыто окно… Бросился звонить в „Скорую“. Оттуда сообщили, что скончалась… По пути в больницу.
Похороны, следствие, обследование, допросы — все это я помню очень плохо. Слег я тогда, целый месяц валялся в полубреду. Врачи опасались за мою жизнь. И я жалею, что она не кончилась тогда, на больничной койке. Теперь-то я уяснил, что жизни без Вали для меня нет и быть не может. Не живу я, а существую, будто механически, по привычке. Думаю только о ней одной. Работа валится из рук. С участком в цехе управляться уже не смог, устроили меня учетчиком и здесь держат только по доброте.
Любила она меня. Да что тут говорить, и я тогда, раньше, был уверен, что не уйдет она, не бросит меня. Не такое у нее сердце. И потому дал себе волю. Куражился, понимал, что из-за своей любви ко мне она бессильна против моего хамства. Нет, не оплошала она, не упала из окна, а наложила на себя руки. И толкнул ее на этот шаг я, только я. И должен за это тягчайшее преступление нести полную ответственность в соответствии с нашими законами».
Кривцов замолчал. Долго молчал и Белов. Потом спросил:
— А почему вы не рассказали всего этого, когда велось следствие?
— Я ведь говорил вам, в каком был состоянии. А потом… Я просто забыл об одной очень существенной детали.
— О какой же?
— А об открытом окне. Ведь это я… подсказал ей. Не знаю почему, но вспомнилось мне об этом лишь недавно. А ведь случилось все именно так. Когда же я вспомнил этот факт, жить стало совсем невмоготу. И вот пришел к вам…
— Что пришли — это хорошо. Конечно, у вас есть все основания казнить себя. Но это у вас, а не у нас. И чтобы сказать вам что-либо определенное, я должен ознакомиться со следственным делом.
— Да-да, я понимаю. Только прошу иметь в виду, гражданин прокурор, что я не хочу никакого снисхождения. Я должен принять на себя то, что заслужил.
— Поступим, как велит закон. До свидания.
На следующий день Белов затребовал дело о случае на Зеленом бульваре и внимательно прочитал его.
Акт осмотра места происшествия, заключение медиков, производивших анатомическое исследование, показания свидетелей, очевидцев, соседей по дому, мужа погибшей — все свидетельствовало об одном: гибель Кривцовой — результат несчастного случая. Но перед Беловым лежало подробное объяснение Кривцова. Оно совсем иначе освещало всю эту историю. Но почему, собственно, иначе? Что оно вносит нового?
Белов еще и еще раз внимательно читает самые важные документы дела. Из них явствует, что на подоконнике были остатки стирального порошка «Лотос», которым хозяйки протирают окна. Синтетическая губка, судорожно зажатая в руке погибшей, тоже с остатками этого же порошка. Его следы и на правой раме окна. И еще немаловажная деталь — поперечные бороздки на подоконнике, оставленные, как было установлено, ногтями Кривцовой. Она в последний момент пыталась ухватиться за что-то. Значит, не бросилась из окна, а сорвалась. Другое дело, что ее душевное состояние было далеко не таким, чтобы делать работу, требующую предельной собранности. Вот к этому факту Кривцов, безусловно, причастен, но он, этот факт, все же не дает права обвинять его в убийстве.