Выбрать главу

— Извините, Павел Степанович, но вынужден отказать вам в просьбе. Дал себе зарок.

Ракитин, смущенный таким оборотом дела, тоже стал извиняться.

Кудрявцев перебил его:

— Дело в том, что старые мои работы известны, а новых, заслуживающих внимания, пока нет. Но они будут, надеюсь, что будут. — Затем глухо, с нескрываемой внутренней болью добавил: — Так хочется создать что-то достойное, настоящее.

Скоро Павел Степанович засобирался уходить, однако Кудрявцев упросил его остаться. Он, видимо, все еще чувствовал себя виноватым, что отказал гостю в просьбе. Ракитин пытался его успокоить, но художника переполняла потребность высказаться, что называется, излить душу.

— Я должен вам рассказать все подробно. Иначе трудно будет понять, могут остаться недоумения.

И Ракитин услышал историю, полную радостей и огорчений, успехов и неудач, понял, что жизнь неожиданно столкнула его с человеком редкой и сложной судьбы.

Десять — пятнадцать лет назад Кудрявцев был уже известным, признанным художником. Его вещи неизменно занимали достойные места на выставках. Их отмечала пресса, хвалили критики, одобряли товарищи по профессии.

Для одних успех — это стимул к новым поискам, новым завоеваниям. Для других — утверждение собственной значимости. Но есть и третьи. Их не упрекнешь в самодовольстве. Однако успех расхолаживает их, вызывает легковесное отношение к своему творческому труду. Что-то подобное случилось и с Кудрявцевым. После шумного успеха на нескольких выставках он стал писать быстро, много, но небрежно. Эти работы по-прежнему экспонировались на выставках. Но раз от раза их замечали все меньше и меньше. И наконец, у художника просто не приняли большую и, как ему казалось, значительную картину, которую он готовил для юбилейной выставки. Кудрявцев возмутился. Выставкой собрался вторично, и снова ему вежливо, прямо и твердо сказали, что эта его работа даже не шаг назад, а просто непроработанный вариант, набросок, эскиз к картине. Это обидело Кудрявцева, оскорбило, и он замкнулся в своей мастерской на Садовой. Встречался лишь с немногими друзьями, да и то редко. Перестал бывать в союзе, не показывался, как прежде, на людях, под разными предлогами отклонял любые приглашения и встречи.

Именно в это время его постиг тяжкий удар. Скончалась жена Татьяна Ивановна — товарищ многих лет жизни. Несколько старых друзей старались отвлечь Владимира Михайловича от горя. Советовали переменить квартиру. Кудрявцев отказался. Он еще больше замкнулся, вел отшельнический образ жизни. Старуха домработница, что жила в доме не один десяток лет, кое-как следила за его немудреным хозяйством.

Так продолжалось несколько лет. За это время коллегам, товарищам, даже очень близким, Владимир Михайлович не показывал ни одной работы, даже малого рисунка, наброска, эскиза, и многие утвердились во мнении, что Кудрявцев полностью исчерпал себя и бросил кисть.

Первое время после провала с выставкой и особенно после смерти жены у художника действительно пропало всякое желание делать что-либо. Кисть буквально валилась из рук. И если усилием воли он заставлял себя встать к холсту, то, кроме немощных вялых линий, бесформенных мазков, ничего не получалось. Кудрявцев приходил в отчаяние и долго не возвращался к мольберту.

Как-то заглянули к нему двое приятелей, журили за бездеятельность, советовали кончать бесплодные переживания и писать. Только когда уходили из мастерской, один из них высказал нечто совершенно обратное. Я, мол, думаю так: что нечего зря холсты марать, тратить силы и краски, если угас талант. Эти слова, услышанные Кудрявцевым, ударили его по нервам, обозлили, вызвали неудержимое желание показать, что коллеги рановато списали его со счетов.

Он вернулся в мастерскую и сердито, с какой-то неистовостью занялся одним из неоконченных эскизов, писал его до ночи, а рано утром пришел сюда вновь. Так помчались день за днем, постепенно художник втягивался в ритм прежней трудовой жизни. Он стал уезжать в подмосковные окрестности, бродил, сгибаясь под тяжестью красок, картона, холста, выбирал натуру. Возвращаясь вечером в электричке, всю дорогу растирал озябшие до синевы пальцы.

Но не только пейзажи привлекали его внимание. Он часами просиживал на какой-нибудь станции, делал моментальные зарисовки встреченных людей, тщательно отбирал характерные лица.

Но длительный период творческой расслабленности давал себя, однако, знать, и Владимир Михайлович с отчаянием убеждался, что он в значительной степени утратил верность глаза и твердость руки. Он с унынием смотрел на все, что делал. Вроде уже ясно вырисовывался замысел, краски точно ложились на холст, оставались последние, решающие штрихи. Но художник снимал работу с мольберта, сворачивал в трубку и бросал за шкаф, а нередко просто уничтожал.

Кудрявцев всегда свободнее чувствовал себя в портретной живописи. Но и портреты, что он набрасывал теперь, и даже те, которые писал по нескольку сеансов, Владимиру Михайловичу не нравились.

Размышляя над своими неудачами, терзаясь от бессилия, Кудрявцев не раз думал, что, видимо, правы были те, кто утверждал, что как художник он кончился.

Может быть, так бы оно и случилось, если бы не поездка в один из осенних дней на этюды в Сосновку. Места эти были знакомы Владимиру Михайловичу давно, сюда они не раз наведывались с покойной женой.

Он устроился на опушке небольшой рощицы, долго разминал засохшие краски, размачивал кисти. Затем принялся писать. Хруст веток, детские голоса вызвали у него досаду: не дадут поработать. Женский голос за спиной негромко произнес:

— Извините нас, пожалуйста. Шли мимо, ребята, конечно, сразу вас заметили, заинтересовались. Но вы не беспокойтесь, мы сейчас же уйдем.

Кудрявцев взглянул на детишек, цеплявшихся за свою воспитательницу, и невольно улыбнулся. Так неподдельно заинтересованно и восторженно разглядывали они набросок. Владимир Михайлович поднял глаза на молодую женщину и долго с интересом и удивлением смотрел на нее. Затем медленно отложил кисть, обтер сероватой холстинкой руки и проговорил:

— Раз так, давайте знакомиться. Кудрявцев Владимир Михайлович.

— Людмила Павловна Воронцова. Учительствую в местной школе. Вон там. — Она показала рукой в сторону недалекой деревни. На самой окраине ее отчетливо выделялось двухэтажное здание под зеленой железной крышей.

— Значит, сеете разумное, доброе, вечное.

— Стараемся.

Владимир Михайлович понял, что сказал банальность, и вдруг почувствовал странную скованность.

Воронцова приветливо спросила:

— Места у нас красивые. Правда? Раньше приезжали многие.

— Да, я знаю. Мне нравится здесь.

— Ну так приезжайте чаще. Наши пейзажи достойны того, чтобы их увековечить.

— Постараюсь.

— Не будем вам мешать. Пошли, девочки.

Оставшись один, Владимир Михайлович задумался, удивляясь своей взволнованности. Перед глазами возникал образ: серые глаза, высокий лоб, просто причесанные волосы. И улыбка — добрая, сдержанная, даже робкая. Кудрявцев усмехнулся: «Старик, старик, что это с тобой? В твои-то годы на молодых засматриваться? Вот уж действительно глупым человек бывает дважды — в детстве и в старости». И он взялся за кисть.

Работа шла споро, с каким-то захватывающим азартом. Скоро Кудрявцев отошел от этюдника и, издалека взглянув на него, удовлетворенно заметил:

— А ведь ты еще что-то можешь, Кудрявцев.

Он пробыл здесь до позднего вечера и возвращался домой приятно уставший. Утром собрался вновь в Сосновку. На следующий день тоже. А потом спросил себя: «Выходит, видеть ее хочешь? Так? Конечно, так. Поздновато, старина, поздновато».

Однако в один из ближайших дней, основательно промерзнув, Владимир Михайлович решил воспользоваться приглашением учительницы и завернул в школу. Шел он не без сомнений и колебаний, но, как только увидел Воронцову, все сомнения бесследно исчезли. Людмила Павловна встретила его приветливо и радушно, предложила чаю.

Владимир Михайлович с удовольствием пил горячий чай, слушал нехитрые школьные новости. На вопрос собеседницы: «Как пишется?» — не таясь, ответил: