Вместе с последним мерцанием дымного пламени исчезла и едкая горечь, в течение получаса уязвлявшая мозг.
Ивар встал, встряхнулся и облегченно вздохнул, точно освободившись от наваждения.
Все прошло.
Головные боли, с давних пор донимавшие Ларсена, к старости участились. Бывали дни, когда он неподвижным пластом, держась за виски, лежал на кровати, ничего не соображая.
В это время при нем уже никого не было. Старшая дочь стремительно вышла замуж за богатого мексиканца и целиком ушла в острые впечатления нового бытия. Хмурый, молчаливый, всех подавляющий отец выскочил из ее памяти совершенно. Вторая дочь, сильно походившая на мать — и темпераментом и кошачьей грациозностью, — в три дня пленилась каким-то проезжим мореплавателем с широкой грудью и, повинуясь внутреннему голосу, без всякого раздумья удрала с ним в Южную Америку, как и мать, прихватив с собой саквояж с драгоценностями. Ивар — тот прямолинейно и неуклонно осуществлял отцовский наказ: перенести все дело в Копенгаген и создать там большую, крепкую фирму с разветвлениями в разных странах. Вдобавок, он женился.
Ларсен оставался один. С перенесением конторы в Европу дел у него стало меньше. К нему же они всецело перешли к управляющему, креолу Мадарьяге, чьи острые глаза, хорошо подвешенный язык и здоровые кулаки умело справлялись с хозяйством.
Себе Ларсен оставил переговоры с приезжими негоциантами и еще скрытые пастушеские заботы о кораллах, которые смиренно продолжали свою несуетливую работу. С того времени, как на дно океана были опущены первые живые полипняки, Ларсен несколько раз под видом прогулки съездил на Ньюфаундлендскую банку, сбросил там до пятисот мешков с известью, — корм для нетребовательных строителей, — а однажды в водолазном костюме спустился на дно. Под водой он пробыл всего только несколько мгновений (не позволяло сердце), но сквозь темно-зеленый сумрак морской глубины успел различить нечто вроде густого кустарника, извивавшегося по дну. Ларсен блаженно улыбнулся: свои сокровенные мысли он увидел уплотнившимися.
Одно только отравляло ему жизнь: ничем не заглушаемая подозрительность. Ему казалось, что окружающие отлично знают о его тайне и что сын несдержанно разболтал о ней всему Копенгагену. Не оттого ли Ивар в своих кратких письмах никогда не упоминал о заповедном деле?
Иногда, изменяя своей скрытности, он пытался узнать у Мадарьяги — не болтают ли чего-нибудь о нем окружающие люди. Лукавый креол, высекая желтый огонь возмущения из своих черных глаз, сжимал кулаки и с театральной преданностью успокаивал его:
— Никто не посмеет говорить о вас что-нибудь дурное. Никто! Если же это случится, я… Вот мой кулак. Он…
А про себя думал: «Что-то есть, вероятно, чего опасается старик — да! да!» — И стал внимательно следить за ним, за каждым его шагом, за каждым его поступком. Когда у Ларсена начались частые головные боли и он бросался в кровать, словно ища там забытья, Мадарьяга решил: должно быть, это мучает его совесть. Но в поисках разгадки он наткнулся на другое: он первый заметил, что у Ларсена стала ослабевать память. Старик забывал об отправленных письмах, о полученных ответах, о выданных деньгах.
Плутоватый креол прищелкнул языком: неплохо, на этом можно кое-что нажить, особенно если не давать знать о состоянии старика Ивару. Этого он легко добился, беззастенчиво просматривая всю переписку между отцом и сыном. Впрочем, очень скоро это оказалось излишним: переписка заметно шла на убыль. Страдая от головных болей, старик, очевидно, перестал думать о всем том, что было вне его. Мадарьяга сам составлял письма и приносил их ему только для просмотра. Дрожащей рукой, не читая и ничего не спрашивая, старик торопливо ставил свою спотыкающуюся подпись, а затем сумрачно всматривался в потное лицо Мадарьяги и недоверчиво спрашивал:
— А кому это? Или ты уже говорил? Но не обманываешь ли ты меня, Мадарьяга? Смотри! Ведь я…
Креол обиженно отшатывался и, закатывая к потолку свои влажные голубые белки, с неподдельным ужасом восклицал:
— Иисус-Мария! Смею ли я сделать такую вещь!
А голова у Ларсена, между тем, все слабела и слабела. Походка стала у него петушиной. Одно плечо дрожало. Редкие седые волосы, безжизненные как пакля, казались приклеенными. Из-за постоянного шума в ушах он то и дело затыкал ушные отверстия клочками разорванных платков, наволочек, салфеток, а иногда бумагой. Когда же поблизости ничего этого не оказывалось, он махал рукой у самого виска, точно отгоняя назойливую муху. В дождливые дни, когда Ларсену приходилось безвыходно сидеть дома, он начинал копаться в ящиках письменного стола, где рядом с коносаментами, квитанциями и фактурами лежали камешки, раковины и катушки от ниток. Повозившись с этой мелочью, он под конец брал одну из таких квитанций, брызгал на нее чернилами и, аккуратно сложив бумагу, любовался потом причудливостью полученной кляксы. Когда дождь проходил, он сушил эти кляксы на солнце, а затем, пронумеровав их, деловито укладывал в стопки.