Выбрать главу

— Герр доктор, пожалуйста, скажите этой мадаме, чтобы она оставила нашу девочку в покое. Наша религия… единственное, что у нас еще осталось, таки да?

Как адвокат Шапиро не раз сталкивался со щекотливыми ситуациями и как человек светский умел с ними справляться. Но, хотя он подошел к делу со всем возможным тактом, его поступок поселил в душе Андре страшную смуту.

* * *

— Нет, — сказал ветеринар, — он не заболел. Он умирает.

— Но я же покупаю ему мышей, а главное, кормлю очень вкусным мясом… Всячески его ублажаю… Что я могу сделать?

— Ничего… Давайте ему немного воды, если захочет.

«Если бы Коко остался с Максимом, было бы то же самое, — подумал Клод-Анри Эрвио. — Он не принимает нашего разрыва, вот и все… Не надо было расставаться. Нет, безусловно надо было расстаться. Это я виноват. Нет, я не виноват. Жизнь — такая паскудная штука. И он, ни в чем не повинный…»

Клод-Анри склонился над полузакрытыми синеватыми кожистыми веками, над шариком взъерошенных перьев, который согревал в ладонях. Он никогда не замечал, что Коко такой легкий. Когда через два дня тот умер, Клод-Анри тайком похоронил его в скверике сбоку от церкви Сен-Жермен-де-Пре, и вороны, жившие на колокольне, должно быть, затянули погребальную песнь.

«Переезжай в Лос-Анджелес, я найду для тебя работу в мультипликации, к тому же неплохо оплачиваемую, — писал ему друг. — В этом городе практически все "наши" и ты заведешь хорошие знакомства. У тебя будет временное жилье, пока не обзаведешься своей берлогой. Хорошенько подумай и воспользуйся случаем, ведь ты сейчас свободен».

Почему бы и нет? Клод-Анри Эрвио никогда не путешествовал, но много читал Жюль Верна, так что простой переезд в другую страну уже сам по себе был для него приключением. Он сохранил свежесть ощущений. Свободно владея английским (а к американскому он быстро привыкнет), он собирался поехать в Лос-Анджелес за необходимым обновлением — теперь его уже ничего не удерживало, и в конце января 1939 года он отправился в Америку.

Начать, как говорится, жизнь с нуля. Порою на хрупком травяном мостике, ведущем от бодрствования ко сну, мертвый взгляд Коко касался изнанки его глаз. Тогда Клод-Анри окончательно просыпался и пытался стереть, отогнать от себя воспоминание, ведь он не был виноват — ни в чем.

Пустой и безлюдный чердак «Селены» оглашался лишь призрачными вздохами, и сумерки там омрачала только нелепая молескиновая сумочка. Изредка еще солнце отбрасывало на пол черный штрих веревки, слабо покачивались повернутые внутрь ботинки да тень ворона, возможно, пересекала слуховое окно.

* * *

Нельзя сказать, что это случилось внезапно: все давно уже ждали — со времени прихода Гитлера к власти. Само объявление вызвало у некоторых словно бы облегчение, ведь они надеялись, что война приведет к его краху. Но были, конечно, и горделивые всхлипы орденоносных отцов семейства, взбрыки дядюшки Анси, помет галльского петуха — особенно у тех, кто прощал наследственному врагу лишь только нацизм.

Люди привыкли к синему затемнению окон, к бюрократическим формальностям — пустякам по сравнению с тем, что еще предстояло.

Шапиро как немцев сразу же интернировали во Френ, а затем отправили в лагерь, где они оставались порознь вплоть до оккупации. Там-то французы по приказу нацистов и погрузили их в серые грузовики, которые затем уехали в серый же туман.

Ее называли «странной войной», как будто война не бывала когда-нибудь странной. Люди адаптировались, приспосабливались, с поразительной ловкостью претворяли в жизнь теории выживания. Они готовились к трансформациям, и, хотя в этом нет ничего странного, для многих это было по крайней мере новшеством, переменой. Застаивался запах, разумеется, гнусный, но словно заговорщический — в умах царил «Вечерний Париж», с которым смирялись также, как с привычной вонью метро.

Во Френе Ханна передала Мануэлю письмо. Она писала, что любит его и в той же строке жаловалась на украденный несессер и условия интернирования. Она тосковала по прошлому, испытывала отвращение к настоящему и, казалось, даже не представляла, каким будет грядущее. Фразы Ханны растворялись в отчаянии Мануэля — отчаянии, подпитываемом многовековыми бегствами, грабежами и убийствами. Он говорил себе, что его отчаяние — это награда древней мудрости, преемственности, что все это и составляет его наследство.