Над «Селеной», погрузившейся в каталептический сон, нависла невыразимо безрадостная атмосфера. Это была уже не первая ее война.
После того как 6 июня 1940 года был прорван фронт в районе Соммы, стали разыгрываться Дантовы сцены массового бегства. Первыми жертвами, как всегда, становились звери. 14 июня гитлеровские войска вошли в пепельно-серый Париж.
Тогда-то и началась четырехлетняя ночь, историю которой так часто описывали: с новыми организмами, новым метаболизмом и неведомыми дотоле круговыми ритмами, порой даже с иным типом дыхания, тайным и сдержанным — для борьбы с удушьем.
Пресса изменилась в одночасье, будто давно подготовленная, и в киосках уже вывешивали новые заголовки, когда вернулись беженцы с их тюками и детворой. У этой прессы был затхлый слог, точь-в-точь как от таракана разит его деятельностью и пищей. Еще газеты отдавали как бы Жанной д'Арк — любимицей многочисленных семейств и противницей англичан. Чтобы выносить эту прессу, надо было обладать «стойким обонянием», как говорил Бомарше.
Максим Лавалле, демобилизованный в июне, отказался сотрудничать и сумел добраться до неоккупированной зоны, чтобы присоединиться к своей сестре, которая руководила в Грасе предприятием по производству эфирных масел. Алекс бросил его после тысячи обещаний и уверений в любви — оставил тосковать в ледяных коридорах, ждать у молчаливого телефона, убиваться перед пустым почтовым ящиком. Мотылек Алекс соблазнил Максима своими пушистыми изумрудными крыльями и улетел навстречу новым приключениям.
Жизнь в Грасе была душистой, но унылой — не спасали даже тени мимоз. Дела на маленькой фабрике шли скверно.
А у Жана Бертена дела шли как нельзя лучше: хотя ликер «Эсмеральдина» был весьма дорогим, он по-прежнему увлажнял десны и подкреплял желудки, пользуясь большим почетом у оккупационных войск. Во время «странной войны» Жан Бертен передал свое предприятие старому прокуристу и затем нашел его в том же состоянии, в каком оставил. Он снова увидел жену, как никогда насыщенную кислородом, услышал чеканные звуки сонатин и обнаружил на канапе новых пьеро. Гольдмарки больше не могли платить за квартиру, но добряк Бертен пожал плечами: «Нужно поставить себя на их место», — сказал он.
Как служащий префектуры Огюст Мавзолео должен был нести там усиленную службу, так что домой он возвращался лишь в конце недели. Андре к этому приспособилась. Соседство с Гольдмарками Огюсту не очень-то нравилось, однако он не придавал этому чрезмерного значения. В его глазах это было соседство частного порядка. В префектуре он научился никогда не вмешиваться в деятельность других отделов, и поскольку департамент по надзору за иностранцами в его компетенцию не входил, с началом оккупации для него в этом отношении ничего не изменилось. Если бы его перевели в штурмовой отряд, он выполнял бы приказания командиров, но этого почему-то не произошло.
Комендатура, управлявшая юго-восточной зоной «Большого Парижа», помещалась в части больничных помещений Шарантона. Бывшие палаты для умалишенных и старинные столовые превратились в кабинеты, чья беспристрастность вопияла о множестве историй со смирительными рубашками, делириями, амнезией, избиениями и рыданиями. При этом эсэсовцы и гестаповцы проводили свои кровавые заседания в другом месте — в столичных особняках 16‑го округа.
В Шарантоне лейтенант Хуго Дегенкамп, служивший писарем в одном из кабинетов, открывал ящик своего стола, где хранил очерки Вальтера Беньямина и другие тексты, осужденные властями, и, грызя карандаш, строил планы дезертирства, которые, как он сильно опасался, обречены были так и остаться иллюзорными. Это был северный немец, худощавый, астеничный и молчаливый, в котором горела пылкая страсть — ненависть к нацизму. Его мобилизовали, подобно множеству других, и, благодаря знанию французского, пусть вычурного, чопорного и старомодного, прикомандировали к юго-восточному отделу «Большого Парижа». По воле судьбы ему выпало управление особым сектором на кладбище Иври, отведенном для казненных немецких дезертиров и солдат вермахта, кончивших жизнь самоубийством. Их оказалось больше, чем можно было ожидать, и порою Хуго Дегенкамп задавался вопросом, не пополнит ли и он сам когда-нибудь их ряды.
Жан Бертен дорожил «Селеной», хотя она почти не приносила дохода. В колоннах ее портика и в самшитовой террасе ему виделся идеальный венец долгих усилий, и, опасаясь реквизиции, он сближался с оккупантами, подсовывая то бутылку, то целый ящик «Эсмеральдины» по итогам точной оценки ситуации. Бертен знал, что, хотя нередко рука руку моет, часто выходит так, что правая не ведает, что творит левая. Он приглашал к себе офицеров и сам отвечал на их приглашения, покупая за кофе и ликер свободу «Селены». На других окрестных виллах уже помещались клуб, столовая и жилье, выделенное офицерам. В одной из этих квартир Хуго Дегенкамп тайком принимал свою французскую любовницу Антуанетту.