Осенью, под предлогом заботы об отоплении, о том, чтобы трубы оставались в хорошем состоянии, и учитывая, что Мавзолео топлива хватало, Жером Лабиль прочно обосновался в бывшей кухне. Там было очень тесно, ведь, не считая ниши для отопительного котла и наполненного под завязку угольного погреба, весь подвал занимал запас «Эсмеральдины». Незаконным, разумеется, образом и без ведома Жана Бертена Лабиль взял на себя роль сторожа, найдя в недрах «Селены» приятное тепло, которого не мог предложить ему ледяной гараж.
Особенно после эксгумаций супруги Мавзолео слышали пение Жерома Лабиля, чей голос, доносившийся из подвала, раскатывался, подобно огромным волнам речного ила.
Зная о эксгумациях лишь понаслышке, отец все же предостерегал от них Жерома, но парень упрямился. Хоть он и не жалел, что стал профессиональным могильщиком второй, а затем и первой категории, даже присутствие полицейских и служащих похоронного бюро не могло ослабить ужаса эксгумаций. Изредка ему помогали поденщики — тупицы, нанятые прямо на улице, которые, вместе с ним подцепляя гроб лопатами, доставали его из земли. Нередко сосновая древесина, всего несколько миллиметров толщиной, не выдерживала веса Лабиля, влезавшего сверху, чтобы очистить гроб, и он проваливался внутрь по самые колени. Иногда ему также приходилось доставать вручную пятилетние трупы, хватая их под мышки, отрывая с отталкивающим поносным урчаньем и полностью погружая пальцы в мягкую черную гниющую жижу. Смрад оставался на волосах и одежде Жерома Лабиля, Который, недолюбливая мытье, лишь споласкивал руки да выводил самые крупные пятна. Вечером он пил еще больше обычного, переходя от дешевого красного к «Эсмеральдине Бертен» — неисчерпаемому нектару, который считал своей справедливой долей, законным наследством. Затем он без промежутка впадал из бурной стадии в летаргический сон, наполненный безумными видениями.
Вечерами более спокойных дней он иногда приглашал подружку — вдову таможенного служащего. То была розовая бабенка, такая жирная, что не видно глаз, а груди ее перекатывались, как тыквы в мешке. Она была гладенькой и просвечивающей — ни ресниц ни бровей, волос тоже нельзя было разглядеть, поскольку она всегда носила что-то вроде тюрбана. Особенно необычным был голос — тоненький, как у ребеночка, словно доносившийся с того света. После смерти мужа, которого она очень любила, эта женщина увлеклась спиритизмом, но, вскоре разочаровавшись в неуклюжих одноногих столиках и строптивых треножниках, обратилась к более утонченным, хоть и весьма запутанным учениям. Она обнаружила в себе загадочные ресурсы, прочитала сочинения, содержание которых варьировалось от элементарных компиляций до рецептов шарлатанов и от весьма древних премудростей, известных с давних времен, до бредней консьержек. Эта харизматичная натура умела влиять на людей и, наделенная богатым воображением, доводила себя до истерии в опьянении новой способностью — вызывать мертвых.
Принося с собой пузырек коричневатой жидкости с резким запахом, она смешивала его содержимое с «Эсмеральдиной» в старых стеклянных стаканах и наливала Жерому Лабилю. Тогда кухню, освещенную 50-ваттной лампочкой, заполоняли плутонические силы, а темный аромат лауданума, запах «Эсмеральдины» и прогорклый душок старого фрикасе перекрывал затхлый смрад разложения. Раскачиваясь громадным туловищем, женщина затягивала неясные заклинания, а Лабиль скрючивался на стуле, наполовину пряча под красными веками потухший взгляд выпученных глаз.
— Вон они!.. Вон они!.. — икая, говорила женщина. — Там… там… на стене!..
Но на сальном делфтском кафеле проступали только почтовый календарь да картонный ящичек для писем, вздувшийся от сырости. Помимо крысиной беготни, слышались необычные звуки, будто в воздухе размахивали мокрыми простынями, а также свистящие вздохи. Неожиданно звучали вопросы — бессвязные, абсурдные, тривиальные, касавшиеся номеров лотереи или тотализатора. Покойники изрыгали загадочные оракулы, отрывочные возгласы, что раскатывались эхом по всему подвалу. Жером Лабиль их больше не слышал, опустив голову на руки, скрещенные на деревянном столе, а женщина вновь погружалась в молчание, прерываемое бульканьем. На рассвете она наконец уходила и одиноко брела по пустынным серым улицам.