Выбрать главу

Циля слушала, затаив дыхание.

— Будете наблюдать за языками огня, и, если вам повезет, то увидите фигуру своей врагини, увидите, как плохо ей будет, как к ней самой возвратится причиненная вам порча и повергнет ее в судороги. А из вас огонь начисто выжжет все поделанное.

— Ох, ох... — стонала женщина. — Как хорошо рядом с вами. Чувствую, вы-таки мне поможете.

— А потом вы зальете костер водой, возвратитесь домой, и будете сладко спать до самого утра.

***

Иван — собственно, как и Циля, о чем хорошо знал кум Халдей, — смело перенимал новое во внешних его проявлениях, но вся его наука, наивная до смеху и жалкая до слез, заключалась в этих «что вы грите?» и «гувурите по существу».

В определенном смысле он был сформирован войной. Проведя на передовой два месяца, получил тяжелое ранение в правое плечо, и был начисто списан из войск. С тех пор правая рука не поднималась выше локтя, и трудно поверить, что это не мешало ему быть ловким кузнецом.

А что те два месяца? Иван продолжал верить, что сам-один сможет преодолеть любые трудности, так как не успел понять и удостовериться, что войну выиграли не герои-одиночки, а все наши люди вместе, весь наш народ сообща. На фоне видавших виды воинов, которые в гражданской жизни вели себя мудро и тихо, он отличался энтузиазмом, экстатической ответственностью и ходатайствами о чужих судьбах. То есть тем, чем проникся на фронте и что не успело в нем перегореть или утомить его. Однажды он прибежал к куму Халдею, мокрый от переживания, с растерянными глазами, и Чепурушечку с собой привел:

— Кум, — решительно затряс рукой, — выйди на иранду, поговорить надобно.

Павел Дмитриевич вышел на веранду.

— Что случилось? Чего это ты всклокочен, как застуканный на шкоде?

— Месяц назад купил ливизитор, — выдохнул Иван трагически.

— Я знаю. Мы же вместе приливали твой телевизор. Забыл?

— Поломался! Понимаешь, згук есть, а соображения не видно.

— Да говоры ты по-человечески! — гаркнула на него Чепурушечка. — Что ты мелешь? Какой згук, какое соображение? — И объяснила сама: — Изображение у нас пропало, кум. Что делать?

— Вызывайте мастера.

— Га? Что грите? А где его взять? — разволновался Иван еще больше от непосильных забот, предстоящих ему.

Затем получил объяснение и откланялся с благодарностью.

Или как-то пожаловался на здоровье:

— Окончательно теряю слух, браток. Пора мне на клайбище. Вот пойду в премсоюз, выпишу отрез милону. Закутаюсь в него и — туда...

— Не выдумывай! Не хватало, чтобы профсоюз тебя заранее в нейлон закутывал, — ответил Павел Дмитриевич. — Живи долго.

— Так не слышу ж! Вот, бывает, вижу: земля дрожит, деревья гнутся. А от чего — не пойму. Оказывается, арахтивный самолет летит. А мне хоть бы хны — не слышу!

***

Под зиму Циля и думать забыла о своих подозрениях, о чужой женщине и мужниной неверности, — рассказывал Надежде и Анатолию Павел Дмитриевич на следующий день.

— Кум, ответь, что с ней было? — энергично тряс рукой Иван Яйцо, выспрашивая о Циле Садохе, и при этом гудел, словно огонь в кузнечном горниле. — Неужели, в самом деле, поделано?

— Сам же сказал, сглазили ее, — смеялся Халдей.

— Не шуткуй, браток, я сурьезно спрашиваю. Мне, может, для пользы дела надоть.

— Элементарный невроз, нервное расстройство, зачастую случающееся у впечатлительных женщин, особенно в таком возрасте. Только оно протекало у нее тяжело, с легкими фобиями, слуховыми галюцинациями и страшными сновидениями.

— Ага, пойняв. А со мной? — снова хлопотал он. — Тудыть-перетудыть, чую, этот нервоз — заразный. Он и меня застукал был, га?

— Иван, ты как ребенок! — Павел Дмитриевич качал головой. — Ну зачем ты слова перекручиваешь?

— А что? Та девушка, знаешь, как гонялась за мной. Не на шутку, браток.

— Никто за тобой не гонялся, успокойся, и никакого невроза у тебя не было.

— А что было?

— Было то, что ты, защитник обиженных, спал в своих «засадах» и видел сны!

— Я?! Спал?!

— Согласись, сладко в душную ночь поспать среди цветов или подремать в доме под открытым окном. Другое дело, почему тебе снился один тот же сон.

— Да! Почему? — Иван задиристо выпятил вперед грудь.

— А ты не догадываешься?

И Павел Дмитриевич напомнил куму Ивану, что когда-то давно в том доме, где теперь жили супруги Садохи, коротала век одна вдова с дочерью Надеждой, редчайшей красавицей. Когда Надежды исполнилось пятнадцать лет, она влюбилась в Григория Кобзаря.

Того парня, как и его младшего брата Юрия, воспитывала бабушка. Внуками, осиротевшими в голод 1947-го года, одинокая женщина очень дорожила и, конечно, на сердечное тепло для них не скупилась. Поэтому Григорий, хоть и не был красавцем, от бабушкиной ласки приобрел особый шарм, притягательный для женщин. Он относился к ним с уважением, даже почтительностью, всегда улыбался и умел найти весомое слово в случае, когда требовалось кого-то взбодрить. Это буквально сводило женщин с ума. Надежда не стала исключениям.

Но ей, еще девочке, он взаимностью не ответил, и она, закрыв непрозрачными занавесками окна, повесилась в доме знойным июльским днем. Записки с объяснением своего поступка не оставила, и ее смерть жители поселка еще долго объясняли проявлением темных, потусторонних сил.

Иван, конечно, хорошо знал Надежду при жизни, а потом забыл, так как давно это было. И вот при благоприятных обстоятельствах в нем треснула скорлупа, где хранилась та память. В бездне подсознания он увидел то, что долго и тяжело там пряталось. Возможно, ему снилось бы что-то другое, если бы он не проводил свои «засады» на усадьбе, где разыгралась эта трагедия.

— Смерть, друзья, имеет свою энергетику, остающуюся после человека на земле и никуда не исчезающую, — с печалью в голосе заключил Павел Дмитриевич свой рассказ. — Если стремишься жить без тревог и печалей, никогда не возвращайся туда, где ты знаешь, что она приземлялась.

Татьяна возвратилась домой, когда солнце разогрело воздух до полной неподвижности. Делать ничего не хотелось, но она боялась развеять свежие впечатления от услышанного, поэтому уединилась и записала рассказ, который выбрала для своего сочинения.

3

Как-то проезжал Павел Дмитриевич мимо усадьбы Ивана Ролита, и тот его увидел.

— Кум! — позвал, а когда машина остановилась, пригласил: — Давай, причаливай ко мне. Жизнь такая короткая, черт ее знает, хоть посидим.

Он развалился на скамейке возле своего двора, измятая сорочка на груди была расстегнута, волосы всклокочены и весь вид — неопрятный, как у цыгана. На нем были изношенные до крайности ботинки и грязные штаны с выдутыми коленями. При этом Иван зевал и от безделья почесывал то подмышки, то грудь.

У самого Павла Дмитриевича настроение было хуже некуда, подавленное, что случалось с ним крайне редко. Такие минуты переносить в одиночестве ему было тяжело, и тогда он тянулся к людям, к разговорам, чтобы преодолеть нападки печали. А здесь видит, что и у Ивана не все благополучно, поэтому решил принять приглашение на праздные посиделки.

— Чего это ты сидишь среди бела дня, как больной? — спросил и подал руку для приветствия.

Иван оторвал зад от скамейки, замер на полусогнутых ногах, пожал протянутую пятерню и тяжело плюхнулся назад.

— Отдыхаю.

— Что ты делал?

— Ничего.

— Ага, а отдыхаешь после чего?

— После сна.

— А жена чем занята?

— Дверь красит.

— А я вот еле дополз, — пожаловался Павел Дмитриевич.

— Чего? — спросил хозяин  равнодушным голосом, будто тут сидел не он, а его тень, сам же он находился в высших эмпиреях.

— Заправиться ничем. Бензин стал таким дорогим, что мне никак не по карману. Хоть воду заливай, такое горе. — Павел Дмитриевич говорил искренне, не представляя, как будет обходиться без машины.

Заправляйся на государственных заправках, чего ты их объезжаешь?

— А где они теперь есть, государственные?